Птицы Марса
Шрифт:
Впрочем, представитель Тамильского реституционного университета держался другой точки зрения:
— Мы, индусы, уважаем Ганешу, покровителя знаний. А ведь Ганеша — слон, сын Шивы и Парвати, пусть и с отломанным бивнем. Кроме того, у нас в большом почете Хануман, бог-обезьяна, так отчего бы Господу не быть лошадью?
Олбрик Ли презрительно вздернул нос:
— Это все бабкины сказки. Разве можно к ним относиться серьезно? — И добавил: — Я вот в церковь не хожу. Зато очень люблю природу.
— Не сказала бы, что о природе хоть кто-то заботится, — заметила Джуди Белленджер, инспектор колледжей. — В противном случае мы бы ее не испоганили. Что касается религиозного чувства, мы и его угробили. Сейчас религия стакнулась с патриотизмом — или прибежищем негодяев, как выразился, если не ошибаюсь, Сэмюэль Джонсон. Бог — христианский Бог — превратился в некое подобие политического беженца. Вернется ли он?
Белленджер и сама заскучала от собственного вопроса, так как знала, что на него не будет ответа.
Тут она призадумалась о боли в собственном левом боку.
— Да плюньте вы на эту дурацкую теологию, — сказала Белленджер. — Ответьте-ка лучше, что будем делать с нашим коллегой Амбуазом и его говорящей лошадью?
— Или со всеми нами, — подхватил мужчина из Инсбрукской лаборатории, опуская кофейную чашку.
— Или с Богом, — добавила Джуди Белленджер. — На Марсе он ни к чему. У них и так хлопот полон рот.
Определенный разлад наблюдался и в ходе марсианского осветлителя.
Слово держала Ума. Ее темные распущенные волосы каскадом струились по лицу и плечам, будто она была наядой-утопленницей.
Низким сипловатым голосом она говорила:
— Мы, изгнанники, вынужденно оказались в совершенно нереальной ситуации. А час осветления лишь дополнительно укореняет в нашем сознании фальшивость происходящего. Тирн, ты рассказывала нам про свою лавчонку у моря, будто это был рай, да и только. Уж извини, но я на такое не ведусь. Что, твои покупатели никогда не оттаскивали орущих детей за уши? Да и ты сама… Так ли уж ты была довольна, сидя там, торгуя всяческим хламом до позднего вечера? Мелковато что-то для рая.
Ноэль решила уточнить, к чему Ума клонит.
— Да не нападаю я на нее! Просто мне кажется, что положеньице у нас хуже некуда. С какой стати вообще столько разглагольствовать о счастье и прогрессе? Ну почему? А потому, что эти вещи нам недоступны. Зато печалей и утрат хоть лопатой греби. Вот и давайте примем их как нашу участь. Тогда есть надежда, что жизнь станет нечто большим, чем притворство. Хотя стоицизм и скептицизм — великие качества.
Тирн прищурилась:
— А кто тебе сказал, что ты все знаешь о жизни? Мели что вздумается, но я любила свою лавочку. И братишку. И моего кавалера.
— Ах, ну конечно! Как же тебе без кавалера! Что, после него других мужиков не было?
— Эх, зря я с вами поделилась сокровенным… — Тирн готова была разрыдаться.
Не обращая на нее внимания, Ума напирала дальше:
— Во мне течет шведская кровь. По крайней мере прадедушка точно был шведом. Или по меньшей мере полукровкой. Поговаривали, что он изрядный бабник, но к тому же и поэт полубелого стиха. Многие из его сочинений посвящены жизни, людским порокам, и вот почему пользовались большим успехом — за высказанную правду, если не за слог. В те деньки порок уважали. А вот ты, Тирн, страдала-страдала, да и померла совсем молодой. Свен Лангкрист — так звали моего прадеда — удостоился премии от сообщества, которое высоко почиталось в ту эпоху. Они звали себя «Солдатами декаданса» и презирали стихи о цветочках и пейзажиках. Прадед немало странствовал и в конечном итоге женился на английской шлюхе — доброй женщине, как всегда говорили о ней в нашей семье. Куда бы Свен ни пришел, повсюду находил одно и то же: не очень-то счастливых людей, которые жили как могли.
С вашего разрешения, я воспроизведу его призовую поэму. Нынче-то она слегка устарела, однако все равно отражает то разложение былых устоев, на которое, как мне кажется, мы пытаемся закрыть глаза, ко всеобщей беде. Эту поэму я записала на мой визгун еще до отлета с Земли. Действие, по-видимому, происходит на столь дорогом сердцу Свена Востоке. Не исключено, что в Куала-Лумпуре.
И Ума нажала кнопку.
Ночами звездными клоаки дышат паром, Вонищей и гнильем столетних наслоений. Не спит сердечко: завтрашним кошмаром Твоя молитва бредит, алча наслаждений. Будь начеку! Гляди: улыбчивый сосед Крадется в дом, под мышкой ломик пряча. Прикрой набухший пах, надень скорей кастет. Облита лунным светом, издыхает кляча. А те, кто, сбросив шелк цветастого саронга, Листая «Камасутры» пряные страницы, Готовы в сотый раз поклясться у шезлонга: «А? Покаянье?! Вздор! Желаю ласк блудницы!» Сегодня шлюхи нарядились хоть куда; А впрочем, мы всегда берем свое нахрапом. Где йони — там лингам, и тут уж никуда Не деться от природы. Даже косолапым. Меч удовольствий, он же поршень. Долото. В нем функция на вес серебряной монеты. Оргазма слякоть, омерзенье… Нет, не то Хотелось получить от тысяч баб планеты. Так чувства — скат ледовый в пропасть ада? А может, это разум проторил в пекло путь? Чем секс-то виноват? Простейшая отрада: Сошлись две обезьяны. Вот вся вопроса суть. Любви восторг, апофеоз короче эсэмэски. Зато гадливости найдется на трактат. И все же у Шекспира в каждой пьеске Плоть правит бал. О чем же плел Сократ? Вслед за игрой не дремлет нетерпенье: «Плати, скотина! И вали на все четыре». А где романтика? Где радость упоенья? Как будто факс послал через дыру в сортире. Мой современник, сей сосуд из фобий, Взгляни на похоть глазом закаленным! Мир, что бордель, немыслим без пособий. Презерватив — подарок всем влюбленным. «Семь дней работай и сотвориши», — Чистилище оставишь за спиной. Кому надежда служит вместо крыши, Сумеет оправдать любой поступок свой. Вот нищенка на камне спит — и в луже. Вот пешеход идет. Ему плевать И на нее, ее собаку, весь тот ужас, Что словом «жизнь» мы любим называть. Наш город словно уд синюшный любострастья, Под мягким шанкром грязи — радуга огней. Эй, офисный планктон! Ты тоже хочешь счастья? Мечтаешь отхватить кусочек пожирней? У тех из нас, кто спит в прихожей у природы, Давно зашит карман для чаяния толп. «Версаче» на плечах, на ляжке два айпода, Надменность из всех пор и самолюбья столп. В бамбуковой листве приют для привиденья. Восток зажег зарю, и город вновь вверх дном. Здесь ночью полигон абсурдности творенья, А днем — уж до того отъявленный дурдом… Универсам любви. Секс-шопы. Порнозалы. Бутик любой причуды для вкуса и кармана. На каждый банк — салон, где ягодицы алы, Где вернисаж химер и грез эротомана. На трон садится утро в запахе бензина. Зачатый ночью, день отнял себе права. Плывет над площадями голос муэдзина: «Так, хватит брызгать спермой. Берись-ка за дела!»— Здесь жизнь вовсе не такая, — возмущенно вскинув подбородок, заявила Иггог.
— То-то и оно, — подхватил Геринт. — При кислородном голодании реальность тоже не факт.
— Да ну, типичная скандинавская заумь, — отмахнулась Иггог.
В ответ оскорбленная Ума сказала следующее:
— Зато чистая правда. Возьмите хоть Вордсворта, хоть иного британского автора — никто не писал с такой силой о бесцельно растрачиваемой жизни.
Впоследствии, поджидая лифт, Иггог все же не удержалась:
— Этот парень, что сочинил поэму… Да он просто пользовался женщинами, как я не знаю…
— Нет-нет, — покачал головой Даарк, — он держал их при деле. Кабы не он, помирать бы им с голоду. Слушай, не сердись, но мне кажется, ты просто взъелась на пустом месте. Подумай хорошенько, и сама увидишь, что поэт утопал в боли, сам себя казнил наслаждением.
Из-под густых бровей Иггог задумчиво воззрилась на Даарка:
— Думаю, это надо будет при случае обсудить в деталях.
Математик сдержанно поклонился. В свое время ему довелось открыть нормон; он и не такое выдержит.
В общем и целом можно отметить, что большинство осталось недовольно навязанными стишками.
И вообще, поэзия так и не добралась до Марса. Эта река успела пересохнуть.
15
Дружба на часок
Геринт, средневозрастной молчальник, предпочитавший проводить время за возней с картами окрестностей поселения, не так давно взялся отращивать бороду. Ему вообще хотелось побольше походить на русского. В Руссовосточной башне у него жил друг, которого Геринт частенько навещал.