Пугало
Шрифт:
— Уж больно ты, Вася, любопытный какой-то, нервенный. Как шпиен. Так тебя и подмывает землю носом рыть, будто кабанчика шкодливого. Ну, што тут такова особова — тряпочки чистые?! Олимпияда-бабушка завшиветь не дает! Доволен, узнамши? Ладно. Ша. Еще кваску? Ты, Вася, парень, хотя и непутевый с виду, но што-то и в тебе имеетца приятное. Помимо умельства срисовывать. И приятное в тебе, Вася, знаешь што? Неспособность обижаться. Во! Золотое качество. Ему плюй в глаза, а он — все божья роса. Непротивленец ты, Вася, вот ихто! Гибкой. Такова не скоро раздавишь. Ноготь устанет.
— Ну, спасибо. Обрисовали! — Парамоша
— А ты и поддень. Веселей ехать будет.
— Не имею права: я младше вас. К тому же вы партизанили тут, а значит, ветеран. Небось награды имеются? — довольно развязно поинтересовался Парамоша и вдруг по-настоящему струхнул, сообразив, что затронул в Сохатом какой-то наиболее обнаженный нерв: лицо у старика побагровело, дыхание нарушилось, глаза утонули в косматых бровях и в складках взбудораженной кожи.
— Вот оне, ордена-медали мое! — рванул ветхую, полупрозрачную, в проталинах прорех рубаху на груди, так, что она мигом разъехалась по его костлявым, неровным плечам, будто пелена туманная. Открылось старое тело, опушенное седыми завитками, все в каких-то рубцах, углублениях, спайках и блестящих лужицах давнишних ожогов.
Парамоша резво привстал с венского стула, готовый убраться подобру-поздорову, но старик, защемив чугунными пальцами его джинсы, потянул художника на прежнее место.
— Сиди покудова. С1&ажу чаво… Ты ведь ее не видал?
— Кого это, Прокофий Андреич?
— А войну? Сколь тебе?
— Тридцать пять.
— Не видал. Хошь, покажу? Вона где она, — постучал Сохатый огромными пальцами себе в грудь. — Думаешь, похваляюсь по пьяному делу? Не думай. Да и тверезый я ноне все чаще. А про войну… Не вытекла она из меня наружу, чтобы — вся. Ни кровью, ни потом, ни слезми. Осталась при мне. Ты не думай, я ее не всем показываю. Тебе можно. Ты — нихто… Как и я. Проболтаешься — не поверят. Я, может, и спрятался в энтой баньке, в энтой пустыне непроходимдй, чтобы никому ее, гидру краснопузую, не показывать, деток чистых не пужать. Хорошо ли это — высовыватца с ею постоянно? Лик-то у нее не андельский. Из тых людей, что о войне любят поговорить, вышла она давно. А во мне сидит. В ком она тлеет, в ком ее запах мерзостный содержится, и шум крыльев, и немота могильная, в ком она сердце до сих пор рвет — те чаще помалкивают, Вася. Убить человека, Вася, это и себя не пожалеть. А на войне убивают. Такая там работа вредная, Вася, ка той войне. Погоди-ка! Кажись, Лебедев-участковый на тарахтелке своей пожаловал? Не нужно, чтобы он видел нас возле моего котла. Ступай, племянничек. И мотри, про квасок — ни гугу! Ежели што, ни я тебя, ни ты меня знать не знаем. Уговорились?
Заслышав стрекотание мотоцикла, Олимпиада Ивановна, будто ее за руку кто дернул, мигом прибралась в избе: двери с форткой настежь, окурки Васенькины — на двор, в туалетную яму. Что касается вещичек «племянника», то все они на нем — и джинсы, и кеды, и рубашечка. Осталось предупредить Васеньку, чтобы не высовывался теперь, мало ли чего. Участковый — он и есть участковый: его дело за порядком следить, с непорядком бороться. А Васенька, в болоте найденный, как его ни золоти, — непорядок, чуяла сердцем.
Баба Липа кинулась во двор, обежала сад, заглянула в баньку: нету Васеньки. Что ж, ладно, будь,
Лебедев пришел один, без Смурыгина-отставника, который недаром тогда, придя за слабительным, к табачному дыму принюхивался. Олимпиаде такой вариант — с одним Лебедевым — больше нравился: опытного полковника она откровенно побаивалась, а молодого Лебедева-лейтенанта — ни боже мой. Паренек свой, из деревенских, совестливый, краснеть не разучился, когда волнуется, и вообще — голова большая, крутолобая, волосы белые, как вата искусственная, лысеет уже мальчонко и — сирота, родители в своем доме сонные сгорели, так лейтенант у тетки в Николо-Бережках квартирует. Парень хоть и сводит брови постоянно, а губы-то и разъезжаются улыбкой. Зла не накопил.
У крыльца Лебедев старательно топал ногами, околачивал пыль с сапог о белый плоский камень — кусок мрамора могильного, вкопанный еще мужем Олимпиады Ивановны для красы и для «тротуара».
Курочкину настораживала медлительность участкового. С месяц назад он уже появлялся. Налетел тогда вихрем. У ее избы, под липой, развернулся, посмотрел на сунувшуюся в окно Олимпиаду, помахал ей рукой и умчался к рябине полковника Смурыгина. Скорей всего — убедиться приезжал: жива ли старушка? А сегодня степенно так подступает, будто свататься надумал. А хитрить-то и не умеет. Все планы — снаружи, на лбу написаны. «Ну, что ж, заходи, миленький, покалякаем. Чего хошь бери, а Васеньку тебэ не отдам».
В избе участковый вначале смущенно улыбался, затем сурово нахохлился. Фуражку с головы снял поздновато, лишь когда прошел под самые образа. За столом на лавке сидел вежливо, хотя и не без напряжения, которое неумело гасил. Глаза его украдкой обшаривали помещение, замирая на печном «утесе» с явным намерением просверлить кирпичную кладку, узнать: нет ли кого на лежанке?
— Вот какое дело, бабушка Липа… — и замолчал. Надолго.
— Какое, сынок? — охлопала себя руками Олимпиада Ивановна, будто ища что-то, подбила волосы под косынку, подзатянула ее концы, и, как бы отыскав потерянное, остановила руку на груди, возле сердца.
— Сигнал поступил. Насчет посторонних людей. Будто у вас, бабушка Липа, посторонние люди тайком проживают. С недавнего времени. Видели…
— Да кто ж это видел?
— Видели. В оптический прибор. С десятикратным приближением.
— Племянника?! Васеньку, что ли?!
— Вам виднее, бабушка Липа, кого именно видели. Только мне — указание от начальства: подозрительных людей на заметку брать. В леспромхозе магазин обчистили…
— Вот ироды. И кто ж это догадался?
— Воры обчистили. А мне указание… Тунеядцы разные из больших городов бегут. Выводят их там, как клопов. Вот они и кинулись врассыпную.
Олимпиада Ивановна, отвернувшись от лейтенанта, демонстративно перекрестилась на иконы.
— Да не стал бы я тревожить, бабушка Липа, если бы не сигнал. На сигнал реагировать необходимо.
— Регируй, сынок, на здоровье, только вот тебе мой сказ: ко мне племянник приехал. Чужова бы я не пустила.
— Да и мне кажется…
— Что я, свово от чужова не отличу? Племянника от преступника подозрительнова? Смурыгин-полковник в свою биноклю эвон с какова далека пялится, а я — сама здеся. Не ошибусь. Кому видней? Так что и не сумлевайся, сынок.