Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
Хирург тоже привыкает по-своему ощущать ткани, которые он разрезает, потому что хирургия — это тоже индивидуальное искусство.
Можно вылепить фигуру из глины, но все же не быть скульптором; можно сыграть музыкальную пьесу по нотам, но не быть музыкантом. Надо родиться художником для того, чтобы стать художником. То же и в хирургии: можно научиться делать операции, но не быть хирургом. Кажется парадоксальным? На самом деле нет — настоящим хирургом надо родиться. В годы моей работы в Москве был хирург Павел Осипович Андросов. Он был довольно ограниченный человек, его даже звали по простому «Пашка Андросов», но он был непревзойденный хирург-виртуоз,
Таким искусством обладал мой новый шеф — профессор Аркадий Владимирович Каплан.
Мне повезло, что после вынужденного перерыва в хирургической работе я попал в его отделение. Назвать Каплана своим учителем я не могу — работать к нему я пришел уже сформировавшимся хирургом. Но наблюдая его, я научился многому.
Каплан был высокий и сильный мужчина-здоровяк с лысой головой и крупными чертами лица. Настоящее его имя было Арон, а отчество — Вульфович, он родился в еврейской семье в Варшаве. Но в советское время жить с еврейским звучанием имени было невыгодно — это почти такая же отметка, как желтая шестиконечная «звезда Давида» на евреях в фашистских гетто. Поэтому все Ароны переделывались в Аркадиев, все Моисеи — в Михаилов, все Рахили — в Раис и т. д.
У Каплана были великие учителя хирургии — Сергей Сергеевич Юдин и Герман Аронович Рейнберг. Рейнберг — уникальный человек и ученый: из семьи рижского портного, семь сыновей которого стали профессорами. Он был одним из лучших хирургов Москвы; но с ним произошла трагедия — ему ошибочно дали высокую дозу плазмоцида, и он ослеп. Даже слепой он продолжал генерировать хирургические идеи и активно участвовал во всех заседаниях Хирургического общества.
Каплан многое усвоил от своих учителей, но еврейское происхождение тормозило его продвижение. А Каплан любил свой народ и гордился своим еврейством. Он вступил в партию, не веря в пропаганду коммунизма. Как многие люди, он просто считал выгодным быть в партии. Но была и другая сторона — закабаление личности. Над вступающими в партию можно было протянуть транспарант ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Когда шли гонения на интеллигенцию, особенно на еврейскую, Каплан должен был сидеть на всех партийных собраниях — осуждениях своих коллег-евреев и голосовать со всеми за их осуждение и изгнание. Можно себе представить, как тяжело было ему поднимать руку «за». Эта зависимость повлияла на его характер, сделав его навсегда уязвимым для власти. Когда евреев пачками выгоняли с работы, и Каплана, доктора медицинских наук, тоже выгнали из 2-го медицинского института. Он рассказывал:
— Заместитель министра здравоохранения Алексей Захарович Белоусов грубо сказал, что в Москве для меня работы нет. Тут его вызвали на заседание, а я остался в его кабинете, не зная, что мне делать. Я проторчал там два часа, изучал рисунок обоев. Он вернулся: вы еще здесь? Я ответил: где же мне искать работу? Он закричал: можете ехать куда хотите — хоть в Биробиджан (городок в Сибири, в искусственно созданной Еврейской автономной области).
Можно представить шок и смятение Каплана — после всех стараний и достижений он остался без работы, никуда его не брали. Жизнь рушилась, вокруг бушевал разгул арестов лучших профессоров, каждую минуту он мог ждать такой же участи для себя — у него не было никакой перспективы на будущее. Этот страх еще усугубил его уязвимость.
Однако вскоре после разоблачения «дела врачей-отравителей» его пригласил на работу тогдашний директор ЦИТО академик Приоров. Он был помор из Архангельской области, но в отличие от
В советской медицине в то время было 295 научно-исследовательских институтов, 94 медицинских института, 76 тысяч научных работников и преподавателей, 7200 докторов наук и 43 000 кандидатов наук. Однако такая масса учреждений и кадров говорит не о развитости научных исследований, а о привилегиях для ученых: более высокая зарплата, возможность дальнейшего роста, большой отпуск. Во многих случаях в науку принимали не за талант, в нее шли карьеристы. Происходило образование касты карьеристов.
В редких случаях советская медицинская наука была на уровне передовых западных исследований. В нашем институте тоже ни у кого не было никаких ярких идей и работ. Учебник Каплана тоже был переделкой учебника британца Уотсона-Джонса. В отделении острой травмы большинство больных лечили по старинке — скелетным вытяжением. Два старших научных сотрудника, которых я там застал, были Ольга Маркова, за сорок лет, и Юрий Свердлов, за пятьдесят, — оба очень плохие хирурги.
Но с самого начала я увидел, что Каплан очень хороший хирург, хотя и нерешительный человек. Евреи составляли около одной пятой части научных сотрудников института. Старшие профессора-евреи Каплан, Шлапоберский, Михельман, Гинзбург, Дворкин задавали тон в работе, но старались держаться обособленной группой, нив чем не доверяя другим. Каплан никогда ни с кем не говорил откровенно и даже избегал слушать, что говорили другие. Мне пришлось применить много тактических усилий, чтобы хоть как-то расположить его к себе. Из осторожности он долго мне не доверял. Однажды я понял, что все-таки добился его доверия: я отпустил при нем невинную политическую шутку, Каплан приложил палец к губам и шепнул мне:
— Знаете, что я вам скажу? Надо быть очень осторожным, поверьте мне.
В аспирантуру к нам поступил доктор Анатолий Печенкин, малограмотный парень без всякого опыта работы. Его приняли в аспирантуру, потому что он был партийный. А через год его выбрали членом парткома института. Это был важный пост, и многие старшие ученые стали ему угождать. Как-то я сидел с Капланом в его кабинете, мы обсуждали рабочие дела. Постучал Печенкин, вошел и спросил:
— Аркадий Владимирович, не можете ли вы помочь мне составить план научной работы?
Каплан подскочил с кресла ему навстречу:
— Конечно, дорогой доктор Печенкин, давайте прямо сейчас все и сделаем.
— Но я вижу, вы заняты с доктором Голяховским.
— Пустяки, наши дела не срочные (а дела были как раз срочные).
— Я вот не знаю, с чего мне начать, — промямлил Печенкин, разворачивая бумаги.
— Сейчас мы вместе с вами все разберем, начнем и кончим.
— Спасибо вам. Но у меня сейчас как раз заседание парткома.
— О, я понимаю. Знаете, что я вам скажу? Вы идите на заседание, а бумаги оставьте мне. Я подумаю, как это лучше сделать.
Печенкин ушел, оставив бумаги. Каплан осторожно прикрыл за ним дверь и сказал мне:
— А! Видите — я должен писать план этому безграмотному бездельнику. Как вам это нравится? Я — ему. Он ничего не знает и знать не будет, потому что ему это не надо. А мне это надо? Знаете, что я вам скажу? Это никогда не кончится. Вот!
Казалось бы, почему Каплану нужно лебезить перед молодым ничтожеством — потому что он все еще боялся. Прошло уже более десяти лет после всплеска антисемитизма, который так его напугал, а он все еще был глубоко деморализован и считал, что это лишь замерло и всегда может возникнуть опять. Это была травма на всю жизнь.