Путь пантеры
Шрифт:
– Ромито. Я хочу сказать тебе.
– Что?
Он обнял ее. Так стояли, тесно обнявшись.
– Я жду ребенка.
Внутри ее вспыхнули стыд и радость. Пролетело черное от налившейся крови лицо Кукарачи. Пролетела музыка, опахнула диким крылом. Выплыло, закачалось лицо Рома, и Фелисидад зажмурилась – так сильно, ясно сияло оно.
– Правда?
– Правда.
– Что ж ты раньше не сказала?
– Я хотела сейчас. На прощанье.
Ром покрыл ее лицо поцелуями.
– Но мы же не прощаемся! Mi corazon!
– Mi corazon.
«Кто отец – Ром или Кукарача?
– Только носи осторожней, – сказал Ром. – Чтобы все было о’кей.
– Да. Все будет о’кей.
– Не смотри ни на что страшное. Ужастики по телевизору не смотри.
– Я их вообще не смотрю. Пошли они.
– Не ругайся. Он должен слышать только ласковые слова. Говори с ним ласково.
– Да. Я уже говорю.
Сцепили руки. Быстро дышали, будто плыли, и воздуха не хватало.
– Наш сын, – сказал Ром, и горло перехватило. – Вот он. Пришел.
– Еще придет. Еще ждать.
– Да. Подождем.
Людской гул доносился издалека, из-под облаков.
– Ты ешь только все самое вкусное. Самое-пресамое. Фруктов побольше ешь. Соки пей.
– Я и так пью. Я соки люблю.
– В зоопарк не ходи. На крокодилов не гляди.
– А на лошадей – можно?
– Можно. Лошади красивые. Тебе надо глядеть на все красивое.
– Ты говоришь как моя бабушка Инеса. Когда мама была беременна Мигелем, бабушка кричала ей: «Милагрос, смотри день и ночь на портрет Изабеллы Кастильской! Это радует ребенка!» И совала ей в руки репродукцию. Из старого журнала.
Она засмеялась. Ром засмеялся тоже.
Над их головами разнесся потусторонний, темный гул. Будто летел из глубины черных небес истребитель. Гул обратился в слова, они сыпались сверху, как бомбы, и разрывались под ногами, перед глазами.
«Посадка на рейс Мехико – Лондон – Москва! Посадка…»
Ром сгреб Фелисидад в охапку. Последний раз обнять. Вот так поцеловать. Так, так и еще так. Она закрыла глаза. Поцеловать ее в глаза. Губы плывут, язык плывет, милое лицо плывет мимо, ускользает, уплывает. Океан плещет, захлестывает. Океан слез. Океан времени. Он полетит над океаном. Он вернется.
– Милая моя, моя милая…
– Милый мой. Прощай.
– Береги себя.
– Ты тоже береги себя.
– Наш сын…
Шаги зашуршали, зазвенели, застучали. Колеса снялись с места и покатились. Люди тронулись, перемещаясь, убегая, удирая, исчезая, чтобы вновь появиться из брюха железной птицы на другом конце земли.
– Te amo.
– Te amo.
Они оторвались друг от друга, Ром дернулся, будто ударенный током, нелепо взмахнул руками и побежал, словно за ним гнались. Потом остановился, повернулся, искал глазами Фелисидад. Она стояла, прижав одну руку к груди, другую к животу, такая маленькая, крошечная черненькая птичка, с разметанными по плечам дегтярно-черными волосами, и Рому показалось – черное густое вино стекает с ее головы ей на плечи. Он улыбнулся и еще выше вскинул руки над толпой. Над всеми бегущими, спешащими людьми. Над миром, подарившим им друг друга. «Все, что было, – все сказка. Будем
Когда самолет, огромный аэробус, разогнался и взмыл в ночное небо и поднялся, тяжело заваливаясь набок, над Мехико, Ром выглянул в иллюминатор и увидел внизу, далеко под собой, звезды. Карту звездного неба. Вот Орион с Бетельгейзе и Ригелем, с троицей звезд на косо висящем поясе. Вот слепящий зрачки Сириус, осьминог с разноцветными щупальцами, и тянутся лучи сквозь черноту, переливаются, играют. Вот Процион и Альтаир. Он видел Вегу и мрачно-алый Антарес, горящий глаз Сатурна и кирпичный Марс, далеко ввысь закинутый ковш Большой Медведицы, помнил все имена звезд ковша – и шептал арабские медно звенящие слова: Дубхэ, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар, Бенетнаш. Вспомнил, что над Мицаром есть еще Алькор; и различил его, порадовавшись зренью. Зачем черный круг звездного неба лежит под ним, под самолетом?
Самолет резко забрал вверх, пилот рванул штурвал на себя, тошнота и тьма вынырнули изнутри и застлали глаза. Ром догадался: это огни Мехико внизу, а вовсе не звезды. Там, внизу, среди огней, едет к себе домой маленькая девочка Фелисидад, и ей всего лишь шестнадцать лет. А она уже прожила целую жизнь. И он вместе с ней.
И еще одну – проживут?
«Мы проживем вместе еще тысячу жизней», – жестко сказал себе Ром.
Услышал голос над собой:
– Вам плохо, сеньор? Многие с трудом переживают взлет. Вам принести воды? Лекарство?
Ром вскинул глаза на хорошенькую стюардессу. Она спросила это по-испански, сделала вежливую паузу и произнесла то же самое по-английски.
– Спасибо, – ответил по-английски Ром, – воды, пожалуй.
Самолет набирал высоту, задрав нос, стал крениться на правый бок. Железная махина показалась Рому огромным больным океанским животным, не знающим, куда деваться от боли и тоски, – и вот оно выбрасывается на берег, на гибельную сушу, и задыхается от земного воздуха, и закрываются глаза. Крен увеличивался. Огни в иллюминаторе встали отвесно, Ром захотел уцепиться за подлокотники кресла – и не смог. Он все еще был пристегнут к креслу ремнем безопасности. Самолет валился и валился набок, двигатели гудели беспощадно, красивенькая стюардесса, как циркачка, шла по ковровой дорожке, балансируя, чтобы не упасть, с подносом в кукольных ручках. Сейчас бы не воды, а коньяка, подумал Ром, и тошнота нахлынула новой волной. Боль, а вот и ты, как давно тебя не было.
Боль явилась не тихо и неуверенно, а нагло и торжественно, во всей красе. Разлилась из сердца по телу. Он опьянел от боли, и коньяка и не надо, и текилы. Почему такая сильная боль? Такой не было никогда. Может быть, это особенная боль? И она не только ему принадлежит?
Он догадался, пусть поздно: эта боль – за всех. Боль сердца всегда за всех. Человек думает – ах, болит у него сердце, болит ножка, болит ручка, и это он сам, драгоценный и неповторимый, страдает! Нет: это в нем болит другой, это в нем страдает чужой. Мучится – далекий. Счастлив тот, кто объемлет всю боль земли, все страдания людей: ныне живущих, умерших и будущих. Что такое время, как не собрание болей, перемежающихся радостями?