Путь пантеры
Шрифт:
«Сколько же языков на свете, скажи мне», – хотел спросить он Фелисидад, и не успел, опять перестал видеть мир, черная бычья шкура накрыла его с головой, и он ощутил себя будто внутри пирамиды, а потом мощная струя нездешнего ветра выбросила его из тьмы в пустоту, и звезды прокололи его тысячью игл, а густое, как мед, лекарство не вливалось в жилы, все шприцы тускло мерцали, пустые.
Их положили в одну больницу. Их палаты находились рядом. Они узнали об этом почти сразу – медицинские сестры им об этом сказали. Ему: «Твоя-то вон там, в палате напротив», – и ей: «Парень,
В мексиканском госпитале было гораздо чище, чем в русской больнице, – все блестело и сверкало: и дверные ручки, и спинки коек, и кнопки для вызова сестер. Рано утром приходили измерять температуру. Градусник нужно было совать в рот. Ром лежал, весь обмотанный бинтами. Кто и когда нанес ему столько ран? Он предпочитал не думать. Маячили фигуры во мгле: пес с мордой медведя, крокодил с мордой собаки, каменный нож, плывущий розовой рыбой, лохматый парень, похожий на крестьянина, и вроде лопата в руках – а может, гитара? «Все сон, кладбищенский мрамор. Бешеная сальса на могилах. Хлеб Смерти». Он облизывал губы – крошки Хлеба Смерти оставили легкий пугающий вкус: так пахнут птичьи крылья, пух ангельских волос. Сестра вынимала у него изо рта градусник и уходила, довольно посмеиваясь. И чему смеется? Ром провожал ее глазами. Когда он захотел встать и пойти к Фелисидад в женскую палату, сестра впорхнула в стеклянную дверь, протянула руки: нельзя!
– Мне хорошо, я в полном порядке! – возмущенно сказал Ром. – В туалет-то ведь я хожу!
– В туалет можно, а больше никуда, – строго сказала сестра и поправила на смуглой голове голубую шапочку.
Ночью он нарушил запрет. Жемчужный, печальный свет лился от плафонов под потолком. Ром тихо встал, стараясь не скрипеть пружинами. Ему выдали казенную пижаму, она была ему мала – руки торчали из рукавов, ноги – из штанин. Бесшумно, по-волчьи он вышел из палаты, пересек коридор. На сестринском посту горела настольная лампа. Он вспомнил больницу, где умирал когда-то и радостно, благодарно возносил Богу молитву о собственной смерти.
Через стеклянную дверь он видел – в палате напротив все женщины спали. Тихо и мирно. Сложив руки поверх одеял. Идиллия, благость. Сейчас он войдет и всех перебудит. Надо сделать так, чтобы они не проснулись.
Толкнул дверь. Фелисидад лежала на ближней к двери койке. Немедленно, будто ждала его, открыла глаза. Черные солнца ее глаз! Черные лучи ресниц! Ром встал на колени перед койкой Фелисидад и нежно, еле касаясь губами, поцеловал ее милые, любимые глаза. Одно солнце и другое.
– Ты пришел, – сказала она бесслышно.
– Фели, я видел сон.
Он взял ее руку и поцеловал смуглую ладошку.
– Какой? Когда?
– Сейчас.
– Ты пришел мне рассказать?
– Я хочу тебя видеть. Быть с тобой.
Ром сел на пол около койки Фелисидад. Держал ее за руку. Она лежала. И она вся перевязанная. «Вот
«Ты знаешь кто. Но никогда, слышишь, никогда не произноси вслух его имя».
– Тебе идут белые бинты. Ты как невеста.
– Не болтай. Расскажи сон.
– Слушай.
Он устроился на полу поудобнее, будто хотел рассказывать сказку. Да он и рассказывал ей сказку – сон ему привиделся настолько сказочный и настолько правдивый, что он не знал, сон ли это или увиденная через линзу времени быль.
– Я видел будущее. У нас с тобой родился сын.
– Как здорово! – шепнула Фелисидад и до боли сжала руку Рома.
– Сын. Красивый здоровый мальчик. Он рос бойким и сильным. У него никогда не болело сердце. Такой смугленький, крепенький, кудрявый. И тут…
– Что ты замолк?
– Я видел во сне войну.
– Войну?
Фелисидад замерла.
Она хотела запретить Рому: «Не надо, об этом не говорят», – но не посмела.
– Война. Это было очень страшно. Я все видел. Взрывы. Огромный огонь. Ослепляет. Вместо людей – тени. Куски тел лежат на тротуаре, как… хлеб, что обмакнули в вино. Думаешь, все, вот он, конец света. О нем так много говорили, так все боялись его, и вот он пришел. Вот она, гибель всех и всего. Бред, и шепчешь себе: быть не может, и все – на самом деле. Знаешь, как это во сне бывает? Хочешь проснуться – и не можешь. Знаешь, что это сон, и…
– Знаю.
Она дышала тяжело. Ее смуглое личико покрылось каплями пота.
– Бомбы падают. Все горит. Руины. Я задыхаюсь в пыли. Зову тебя. Но ты молчишь. Я знаю – ты под завалами. Под этими камнями! Но твоего голоса нет. И тебя нет. И я кричу.
По его лицу тоже тек пот.
– Не надо! – шепотом крикнула Фелисидад.
Ром не слышал.
– И почему-то мать, моя мертвая мать, которую я не знал совсем, я вырос без нее, она умерла, погибла в автокатастрофе, когда я был маленький, очень маленький, моя мама, да, да, я видел ее, я понял, что это она, мама моя, спасает нашего сына, внука своего, от взрывов. От смерти.
– Как… спасает?
– Просто. Самолет летит, чтобы сбросить бомбу. А сын наш – вот он, передо мной. У моих ног. Малютка. И ногу мою обнимает. Жмется ко мне. А мама наклоняется быстро и хватает его. И поднимает на руки. И бежит с ним! Бежит! Я кричу: мама, ты куда! Ты сейчас умрешь! В тебя снаряд попадет! Ты сгоришь! А она оборачивается на бегу… и так странно, прекрасно… улыбается мне. Ослепительно улыбается! Во весь рот!
Фелисидад круглыми ямами глаз, всей кожей, каждым пальчиком и каждым волоском впитывала, всасывала страшную сказку.
– Я вижу, как она бежит. Мелькают в пыли ее пятки. Она крепко прижимает к себе нашего сына. Закрывает его головой. Шеей. Грудью. Руками. Рукавами. Всей плотью. Всей жизнью! Бежит все быстрее, быстрей! А в нее бьет огонь. Огненные реки с неба. Огонь ударяет в ее следы. Спереди. Сзади. А ее не может поразить. А мальчик, наш сын, плачет. Я слышу издалека его плач. Слышу его, понимаешь?!
Фелисидад все сильнее сжимала его руку.
По ее смуглым щекам медленно текли золотые ручьи слез.