Путь пантеры
Шрифт:
Метнулся по пустынной улице. Вжикнула по асфальту машина. Дорогая, «Роллс-Ройс». Черный лак блеснул, мигнул уже на повороте. «Когда я стану знаменитым ученым, открою новую звезду, много новых звезд и новых планет вокруг них, я тоже стану богатым и куплю такую».
Неожиданно навстречу выкатилась старинная повозка. В ландо сидела миловидная женщина, ее гладкие иссиня-черные волосы были заколоты на затылке в тяжелый, величиной с ананас, пучок. На козлах, как пьяный, качался кучер.
Поравнявшись с Ромом, кучер свистнул в сложенные
– Э! Мачо! Садись! Дама не будет против! Куда тебе?
Ром помахал рукой: езжай, не сяду. На груди у черноволосой женщины сверкнуло украшение – перламутровая раковина. Раковина мирно лежала в ложбинке между грудей, в низком вырезе платья. Лоб и глаза дамы закрывала невесомая черная вуаль.
«Как в старину. Как из прошлого выехали. Со старой фотографии. Может, я сплю и это мой сон?»
Цокали копыта. Лошади выворачивали шелковые шеи. Это не копыта, а кастаньеты. Сейчас он свернет за угол, и океан пахнет в лицо. Это не Мехико, а новогодний Масатлан. И они с Фелисидад еще не поужинали. Еще не поели его нелепых, горячих, невкусных беляшей. Слишком много перца! Слишком много соли!
– Мальчик, ты что бродишь один? Забирайся! Прокатимся!
Ром зажал руками уши и побежал вперед, все быстрее и быстрей.
Он метался по Мехико. Он все более становился безумным. Оказывается, безумие страшно близко, а он и не знал. Какая тьма! Только шагни туда! Он подбегал к обрыву – тьма шевелилась, вспучивалась на дне пропасти, – опять отбегал, бормотал себе: «Рано, не время, я не хочу туда». Кричал на весь Мехико: «Фели! Фели! Где ты!», а на самом деле лишь разевал бессильный рот, и беззвучный крик не достигал ни звезд, ни сердец.
Люди спали. Мехико спал. Мексика спала. Зачем она уснула так крепко, так навек!
«Господи, ведь Ты есть. Я сейчас проснусь в России, в своей детской кроватке. Я взрослый, уже давно вырос, и ноги мои сквозь прутья кровати торчат, а все в ней я, ребенок, проснусь».
Остановился. Руки взлетели над головой.
– Фелисида-а-а-а-ад!
Эхо отскочило от желтых, белых и розовых стен, от старинной испанской кирпичной кладки, от дверей стеклянных ледяных офисов, от черепичных и жестяных крыш, вернулось к нему россыпями сдавленных рыданий.
– …а-а-ад… а-а-а-ад…
«Это ад», – он поднес к лицу сжатые кулаки.
Мехико. Его рай и ад.
Его жизнь.
Его…
«Не думать. Об этом – не думать! Рано еще!»
Но уже подходила, торжествуя, подступала, обнимала обеими руками, подставляла подножку, валила наземь боль. Он знал ее. Он мирился с ней. Он восставал против нее! Он ненавидел ее!
Он пытался полюбить ее.
Он уже почти любил ее.
Потому что это была ЕГО БОЛЬ.
И больше ничья.
– Не падать, – сказали губы, – стоять! Фели! Я найду тебя!
Рука нашарила в кармане джинсов таблетки. Расковыряв упаковку, он кинул в рот сразу три. Нечем запить. Глотал и давился.
Отдышался. Нагнулся. Сорвал тюльпан. Прижал к лицу. Поцеловал.
– Фели, я так целую тебя…
Брел сквозь боль вперед, все вперед.
Улицы. Улицы. Улицы.
Площади. Площади. Площади.
Каменные фонтаны. Осыпаются балконы. Вьются гирлянды резных виноградных листьев.
Сейчас на балкон выйдет девушка, в руках светильник, а может, свеча, а может, керосиновая лампа. Время смещается. Время сдвигает каменные плиты. Червь твоей боли прогрыз во времени дырку – и вышел с иной его стороны. Гляди в отверстие. Сам ползи по следу боли, как червяк. Ты выйдешь во взрыве света, в ослепительной радости. Ты забудешь все, что плохого случилось с тобой.
Фели, где ты? Твои смуглые голые ноги. Твои глаза-маслины. Твой костяной гребешок в лесу волос. Губы твои, тюльпаны, не вянут. Я знаю, что с тобой сделали. Знаю! Но это же ничего не изменит! Ни в тебе, ни во мне!
Переулки. Тротуары. Мостовые. Обточенные сотнями тысяч ног древние камни. Фели, мы взбирались на пирамиду и оттуда, сверху, видели наш мир. Никогда не ползи в отбросах, червяк! Всегда пари в небесах и гляди на горе сверху, орел!
Улицы. Площади. Подземные переходы.
Я тебя не найду. Я найду тебя.
Я – найду – себя.
Боль усиливалась. Ром понимал: дело плохо. Останавливался то и дело, вытирал обильный пот со лба, уговаривал себя: да нет, все ничего, пустяки, чепуха, бывало и хуже. Он брел, уже теряя сознание. Сердце превратилось в сплошной клубок боли, и чьи-то озорные, похожие на кошачьи, когти пытались распутать его, катали по асфальту, по крышам, по тверди черного неба.
Он, медленно погружаясь во тьму беспамятства, вывалился из-за угла – и тут увидел их. Фели и этого марьячи. Она лежала на нем. Они не шевелились. Истекали кровью.
Ноги сами поднесли его к ним. Крик вышел из груди сам. Тело существовало отдельно от него, помимо его. Он был – боль, и она одна была настоящей, жила и двигалась.
Руки схватили Фелисидад за плечи. Оторвали от марьячи. Перевернули Фелисидад на спину.
Глаза всматривались в ее лицо, торопливо, жадно, налившись ужасом и счастьем, ощупывали ее тело: «Жива! Ранена! Здесь! Нашел!»
Ром не заметил, как с асфальта медленно поднялся марьячи.
Не увидел, как взлетел нож.
– А-а! Что ты…
Лезвие мягко, глубоко вошло чуть выше ключицы. Кукарача метил в сердце. Промахнулся.
Нож скользнул вверх и вбок, от ключицы к плечу. Тело Рома медленно, медленно, как во сне, оседало на землю, оплывало горячей свечой, падало, заваливалось на бок, плыло, и руки взмахивали, разрезая тугой воздух.
– Что ты… – Изо рта толчком выплеснулась яркая кровь. – Ты…
Мысль парила. Жила отдельно. Еще жила. Летела.