Путешествия по следам родни
Шрифт:
– А ты уверен, что не наоборот?
«Но ведь я же пропаду…»
– В каком смысле? Ты для шести неопубликованных романов пропадешь, для сумасшедшего Пьецуха и сумасшедшего Еременко пропадешь. А правда – вот она…
Мне на этой лохотской дороге было смутно, и странно, и щекотно даже: уж слишком строгий выбор предлагался.
«Следовательно, что же… Лев Толстой херню спорол, так?»
– Выходит, так.
«То есть, вы что же – считаете, что будет Страшный суд и меня крупно взгреют за то, что выбрал славу, а не сенокосилку, не соломорезку? Я ведь могу
– Вот и поверни. И нечего им завидовать, этим, которые под машину с гаечным ключом лезут.
Между тем всё в той же дорожной тишине я взошел на вершину и предполагал увидеть дальнейшее – следовательно, верного выбора не сделал. Меня только переполняло внутреннее раздражение, контрастировавшее с идиллической истомой северного лета: ни даже мух не было, ни паутов – воздух легкий, прозрачный, видится далеко. Все-таки им, хотя бы еще одному из этих семидесяти, следовало получить высшее нетехническое образование, и тогда мои проблемы решались бы проще. Но в тот день я был очень несчастлив - от самоубийственного выбора: поселись здесь и опростись – и тогда порадуешься, либо вернись и умри – и тогда после смерти опубликуют. Но я уже открыл для себя, что колокольчики и ромашки дают хорошее сочетание натуральных цветов, и преступно радовался своему букету. И пробирался все дальше к Лохте, к центральной усадьбе колхоза. Уроженцем села Тарногский Городок была еще одна гнилушка – многолетний первый секретарь Союза писателей Москвы, а потом многолетний директор Института Мировой литературы, и хотя как писателю он ни в чем мне не помог, самый факт его происхождения отсюда мог бы стать для мозгов менее совестливых, чем мои, достаточным утешением и оправданием дела, я же продолжал любить только этих, выпачканных в мазуте, и заискивать перед ними.
В Лохте, которая стояла как-то боком и немного в котловине, я оказался не помню как (пешком или на транспорте), следовательно, в промежутках пути не случилось ничего замечательного. В сельсовете решил представиться корреспондентом и добиваться транспорта – доехать дальше, но секретарша (вот у меня записано: «Клепикова Александра Васильевна»), чуть похожая опять-таки на ту, которая из Семигородней, и ту, что мыла столовую в Себеже, по-родственному посматривая, сказала, что не на чем. Я напился из алюминиевого бака с краником (бак поверху был обвязан полотном) и понял, что надо бы разузнать, не помнит ли кто деда, Корепанова Александра Елизаровича. Секретарша – ей было лет тридцать пять, - не помнила; случившийся тут какой-то мужик – тоже. Место было как будто знакомое, но Лохта ли это, я не знал, и пошел к мужикам, которые сидели на бревнах возле сруба и курили.
– Дак ведь коево-то лета Онанька приезжал – продал кому-то избу-ту в Стуловскёй. Там топерь ведь смотри никто не живет, ни одной избы не сохранилось, - сказал самый старый и беззубый из курильщиков и с тем выражением, что мне стало вчуже стыдно за дядю Анания: продал родовую избу на дрова.
– Да мне только место посмотреть. А деда помните, Корепанова, Александра Елизаровича?
– Дак ведь его и со старухой Лидка увезла, дочерь.
Теперь мне стало нехорошо за дочерь Лидку, сиречь за тетю Лидию Брязгину. Получалось так, что деда насильно разлучили с насиженным местом. Оказывалось, что и я весь в дерьме – внук за деяния его детей. Я замкнулся и спросил высокомерно, можно ли на чем туда уехать и у кого там переночевать.
– Да говорю жо: никто не живет. В Алферовский рази…
– Ну вот, в Алферовской.
– Или там есть еще Демидовскя деревня чуть подале.
– Ну, или в Демидовскёй.
– Не зна-аю, договориссе ли, - протянул он с сомнением, хитро посматривая на мою неожиданную спесь. Я же, и правда, в разговоре с этими тремя почувствовал себя как биржевые акции, которые упали сразу на шесть пунктов. Еще немного, и я захочу научиться у них корить бревна и спрошу, что они строят.
–
– А прирубок одному тут.
– А-а.
Я закинул рюкзак за плечо и пошел на мост. Мост был через речку Лохту – деревянный, чуть выпуклый, с лежневым настилом. По обеим сторонам низкий, до пупа, парапет. Я вышел на середину и не утерпел – глянул вниз. Вода была того самого цвета, какого бывает мох кукушкин лен, - бронзоватая, косые лучи солнца пронизали ее насквозь. Прямо внизу стоял хариус дюймов на десять и вертелся под струями, как компасная лента.
Это был соблазн. Это была приманка. «Вот сейчас, - говорило во мне радостное чувство иудейского странника, вернувшегося к провальному карстовому озеру, где раньше была его родная Гоморра, - поди-ко, паре, выруби уду, да намотай-ко лесу, да закинь-ко здесь либо где подале, - так сразу всё поймешь».
Захотев этого, я торопливо тронулся дальше. За мостом дорога не была грязной, но от обилия щебня идти по ней было трудно. Местоположение села показалось замысловатым – и боком, и в котловине, и по берегам речки; лощины чередовались с косогорами, по ним – низкие березки, а за ними опять крашеные домики. Ладно, дойду эти остальные километры пешком. Затруднение только в том, что я даже не знаю, сколько их впереди, деревень. Я определенно боялся туда забираться. Узнаваемости не только никакой не ощущалось, но даже нарастала чуждость. Еще неопытный путешественник, я боялся присвоять пространство. Здесь время и пространство впервые стали плотными; хотя и до этого, и потом я захаживал в другие места (и кое-где лишь интуитивно учуяв родство – в Рошале и Нелидове, например), здесь, у своих, б ы л о т р у д н о. Здесь было неудобно. Здесь многое пугало. Я, например, не осмелился сесть на трактор с тележкой, который направлялся в ту же сторону, а когда он все-таки остановился, з а с т а в и л себя воспользоваться добротой сельского механизатора. Да, так здесь все и делали, эти поселяне, - подсаживали попутчиков, - и все-таки это было не то споспешествование, которое впоследствии сопровождало меня в Заповедник. Здесь з н а л и моих родственников по матери и были о них невысокого мнения. Станет ли проникновеннее на душе, если еще кто о них вспомнит?
Я отчетливо робел.
Тракторист высадил на повороте к ферме, я побрел назад к деревне, которую проехали, но там не нашел того хозяина, у которого можно было бы остановиться на ночлег и который вроде бы не только знал деда, но и дружил с ним. Я повернул назад и опять вышел к повороту, где был высажен. Нарастало чувство, что я корреспондент и сейчас пойду к дояркам брать интервью (в брежневские времена очень любили показуху и рапорты от передовиков производства). И все же я не корреспондент и не турист. Я как-то очень озлился на перепутье у этой фермы и даже в злобе подумал, а не рвануть ли пешком обратно в Тарногу?
День был сильно к вечеру и какой-то дымчатый, черт его дери: как если бы душистый, сильно взбитый молочный коктейль еще и разбрызгали пульверизатором. Вот та деревня, которая открывается взору, это наверно и есть Алферовская? А как эта называется? Никитиха? Но если эта Никитиха, то которая же Лохта?
Спросить было не у кого: проселки были пусты, точно после отбомбившейся эскадрильи (та же оглохлость от тишины).
Но, однако, кто-нибудь должен дать ориентиры.
Следующая деревня оказалась Демидовская. Вход туда обозначался длинным огородцем, местами разгороженным, и у этого огорода ширкал косой упитанный мужик, лысоватый и в очках; дужки очков на затылке стягивались резинкой. Он двигался, как люди с нарушением опорно-двигательного аппарата, - в раскорячку, точно робот. Голова его была кругла и обрита, рубаха навыпуск, тело без талии и без живота; он всматривался в меня с тем напряжением, которое бывает у очень простодушных людей, когда они пытаются тебя опознать. Я осторожно осклабился, как кинозвезда, которая шла бы к уличному автомату покупать пачку дешевых сигарет.