Пять сетов
Шрифт:
Из всего сказанного он запоминает лишь одно: Женевьева не будет смотреть его игру. И все же для него она будет присутствовать. Он даже рад, что все складывается так.
Кто-то входит. Рафаэль и Лонлас вполголоса обсуждают что-то. Разговор, вероятно, идет об игре на «центральном». Все же Жану хотелось бы знать, что происходит. В одних плавках— Лонлас не кончил разминать его мышцы — он вскакивает.
Он хорошо знает: не надо заниматься этим. Ведь он теряет собранность, которую было приобрел. Но он пытается оправдаться тем, что ему все же нужно знать. Так или иначе, он не выйдет на корт, не зная результата предыдущего матча. Он не хочет волноваться, и все же им овладевает беспокойство:
— Ну как?
Один
— Франкони потерял первый сет. Он с трудом вошел в форму! Шесть — четыре, чисто-начисто! Но во втором уже совсем иная картина. Он играет!.. Играет!.. Он взял первые три игры. Американец — это была его подача, и ему удалась серия пушечных ударов — шутя выиграл четвертую. В пятой несколько раз доходили до «больше». Накстер играет сегодня лучше, чем в пятницу против вас, Гренье! Все же Франкони взял пятую игру. Но вот иностранец, в свою очередь, взял две. Надо сказать, играл он блестяще!..
— А сейчас? — спрашивает Жан.
— Сейчас Франкони туго приходится... Но держу пари,— он возьмет этот сет... и побьет Накстера! Готов спорить на что угодно!
Жан спрашивает себя, согласился ли бы маленький толстяк поставить так на него против Рейнольда. Он гонит прочь все эти мысли. Ну да, Франкони выиграет. Но ему понадобится для этого, быть может, пять сетов. Обидно — придется ждать!..
Как долго тянется это ожидание! Как долго! В особенности если подумаешь, что по мере того, как проходят минуты, вероятность выйти на «центральный» еще до ухода Женевьевы все уменьшается. Он, не взглянув в ее сторону, чувствовал бы ее присутствие.
Он так хотел бы, чтобы она присутствовала при его появлении на арене и чтобы она поняла: он ради нее и, чтобы завладеть кубком, готов вложить в эту встречу всю душу. Отчаяние овладевает им. Все идет не так, как надо!
У Жана опускаются руки. Он чувствует, как мышцы его расслабляются. Внезапно он ощущает усталость... Усталость.!.
Лонлас, должно быть, догадался о том, что происходит с ним, потому что заставляет его снова растянуться на столе для массажа. Легонько ребром своей опытной руки он похлопывает его по бедрам, по рукам, и как будто немного жизни возвращается к Жану. Хорошо было бы, если бы Жан перестал думать о разыгрывающейся встрече, о Женевьеве. Лонласу это ясно, и он начинает рассказывать разные истории.
То, что он говорит, лишено интереса, но, кажется, рассеивает Жана. Лонлас рассказывает о шутливых проделках французской команды атлетов, которую он сопровождал в Швецию. Он так увлекательно рассказывает, что на момент Жан полностью отвлекается от гнетущих мыслей. Теперь он немножко отошел. Не надо, чтобы к нему чересчур поспешно возвратилось то вторичное состояние, в котором он уже почти находился раньше. Он внимательно слушает Лонласа, даже как будто развеселился...
До Жана доносятся аплодисменты. В коридоре слышится топот ног. На какое-то мгновение шум толпы врывается в раздевалку. Он знает, что это: перерыв. Вот и на самом деле — Накстер и Франкони. Оба красные, в поту. Американец протирает очки в металлической оправе, которые во время игры ни разу не свалились. Он смотрит на всех близорукими глазами. Франкони — с накинутым на шею мохнатым полотенцем. С поля они ушли со своими ракетками, но их уже забрали. Они молча расходятся в разные стороны, каждый забираясь в свою ячейку. Когда Франкони проходит мимо него, Жан слышит его прерывистое дыхание.
Вокруг французского игрока хлопочут люди. Из шума выделяется голос Рафаэля. Он одновременно с противниками вошел в раздевалку. Хотя Рафаэль и говорит вполголоса, Жан отчетливо слышит каждое его слово:
—
— Он немного сдал.
— Нет, он кончен! Нажми с самого начала — и он в твоих руках! Как ты себя чувствуешь?
— Такая жара! Подохнуть можно! Для них это привычно: они играют в Калифорнии...
Жан думает лишь об одном, что для него важнее всего: им придется играть пять сетов; Женевьева уже уйдет, когда наконец настанет его очередь. Ему так необходимо было бы ее присутствие, необходимо держать ее руку в своей! Ему кажется, что от нее перешел бы к нему тот чудесный ток, который однажды, когда он впервые увидел ее, ему удалось передать ей. Вместо этого ему предстоит тяжелый путь в одиночестве, без чьей-либо поддержки, путь, на котором он может рассчитывать лишь на самого себя. Не на кого опереться! Один! Один! Но именно чтобы не быть всегда таким и в будущем, надо дойти до конца по этому безлюдному пути. Он не вправе споткнуться, упасть, потому что его неминуемо раздавит, уничтожит то грозное, что следует за ним по пятам. На мгновение он отчетливо увидел себя — Жана Гренье— человека, бредущего в одиночестве, освещенного как бы ярким светом лампы; этот человек может спастись, рассчитывая лишь на свои силы. Из этого состояния, подобного сну наяву, его вырывают голоса Накстера и Франкони. Перерыв кончился.
Снова наступает тишина.
— Which racket do you take? [Какую ракетку берете?] — спрашивает американец своего сопровождающего.
— Both of them... [Обе]
— Осторожно! Твой шнурок, Франкони...
Тишина.
Нет, не тишина. Рафаэль, Лонлас, все другие ушли, но здесь, рядом с Жаном, отделенный от него лишь перегородкой, находится человек. Жану кажется, что он слышит его дыхание, что он чувствует запах его кожи, запах одеколона, которым он только что натерся. Да, они оба здесь, в этом безмолвии. И в один и тот же момент они сознают обоюдное присутствие и начинают думать один о другом. Это два противника. Но между ними существует какое-то удивительное общение, как будто оба они достигли высшего уровня, на котором только они могут ощущать свою близость. В этой битве, где они будут противостоять друг другу, нет места ни страху, ни ненависти. Каждый из них представляет собой волю — силу более мощную, чем все силы. Эти воли скоро сойдутся в схватке. А сейчас никто еще не может сказать, которая из них окажется сильнее. Они натянуты, как лук. И каждая струна в них звучит, подобно обертону скрипки. И на этом пути, совершенно безлюдном пути, на который он только что вступил, Жан видит движущегося ему навстречу Рейнольда, столь же одинокого, как и он сам.
И тогда, как делают дети, когда им страшно во мраке, Жан начинает петь. Делает он это непроизвольно, неуверенным голосом. Он поет старинную народную песню, пришедшую ему в голову, которая, как ему сначала кажется, лишена смысла; но при первом же куплете он замечает, что не один,— Женевьева поет вместе с ним. Внезапно он вспоминает, что однажды, в раздевалке, где они одевались оба, отделенные друг от друга тонкой перегородкой, как сейчас с Рейнольдом, Женевьева, быть может не отдавая себе отчета, что поет вслух, пела эту песню.
Ну, будь что будет!
Что ему теперь до того, что происходит на «центральном», перед замершей в ожидании толпой, готовой то превозносить, то презирать? Чему суждено, того не миновать! Надо идти навстречу своей судьбе и стать героем, если ты отмечен ею, или попросту остаться честным ремесленником, если ты не пригоден ни для чего другого. Человек никогда не потерян, пока у него останется надежда, что когда-нибудь на этой земле кто-то вместе с ним будет петь одну песню. И пусть даже самую скромную, но чтобы слова ее срывались как бы с одних уст.