Ранней весной (сборник)
Шрифт:
— Стыд и срам! Вы б еще вместо ракет в пальцы свистали, — пинком распахнул дверь и прошел в блиндаж.
Шатерников вернулся в сопровождении немолодого худощавого политрука с кротко-задумчивым лицом, похожего на школьного учителя. Новая, необмявшаяся солдатская шинель колом торчала на груди. Ракитин догадался, что это и есть комиссар полка Утин.
— Ничего не пойму!.. — развел руками политрук, убедившись в правоте Шатерникова. — Чернецов ясно сказал, чтобы принесли красные. Это все Козюра, мать его!.. — Как-то не шла к нему ругань, и он, словно ощущая это, застенчиво улыбнулся.
— Надо
— Я сейчас позвоню в батальон…
— Лучше послать, — настойчиво повторил Шатерников. — По телефону можно опять на Козюру нарваться.
Из-за кустов показалась фигура человека, бегущего со стороны леса. Боец бежал, низко нагнув голою Лишь достигнув блиндажа, осмелился он поднять красное, в поту лицо, осветившееся радостной улыбкой от того, что все-таки добежал. Прерывистым от быстрого бега и пережитой опасности голосом он стал что-то докладывать Утину.
— Вот что, друг, — домашним голосом сказал Утин, когда связной кончил докладывать, — сходи-ка во второй батальон за красными ракетами. Дается тебе двадцать минут.
Все пространство от КП до переднего края простреливалось немцами. Связной столько натерпелся, пока бежал сюда, что повторить этот путь без всякой передышки было свыше его сил. Мягкая интонация Утина давала ему надежду на избавление.
Металлический окрик Шатерникова: «Исполнять!» — пробудил в нем солдата. Он вздрогнул, выпрямился и с вмиг построжавшим лицом стремглав кинулся в поле.
Вскоре цепкое око Шатерникова обнаружило новый непорядок, на этот раз в виде пожилого сгорбленного бойца в побуревшей шинели с обтрепанными полами. Боец плелся, тяжело волоча тонкие, сухие ноги в обмотках. Впереди себя он держал на весу простреленную руку, обернутую заскорузлой от крови и грязи тряпкой.
— Эй, друг, ты чего тут шляешься? — закричал Шатерников. Даже не глянув в сторону окликнувшего его человека, боец покорно свернул с пути и подошел к блиндажу. Жестом, каким просят о подаянии, подсунул он Шатерникову окровавленную кисть.
— В медсанбат иду, — сказал он глухо.
— Самострел? — спросил Шатерников.
Некрасивое, темное, с косо срезанным подбородком и маленькими желтыми глазами, лицо бойца исказилось мукой, тоской, болью. Он ничего не ответил и принялся сдирать тряпки. Рана была сквозная, с выходом в ладонь, отчего пальцы свело клешней; края раны чистые, незадымленные.
— Дощечка, тряпочка? — деловито осведомился Шатерников.
— Фрицева пуля, — прохрипел боец. Чувствовалось, что говорит он это не впервой и сам не ждет, чтобы ему поверили.
— А винтовка где?
— У командира… командиру оставил…
— Брось! Какой командир тебя без винтовки отпустит. Самострел ты и дезертир.
— Дозвольте идти, товарищ капитан…
— Куда?
— В медсанбат, — уже не настойчиво, а равнодушно-тоскливо сказал боец.
— Говорил бы лучше: в трибунал. Давай быстро назад! Товарищи в бой пойдут, а он тут валандается… Кровью своёй искупишь вину!
Ракитину на какой-то миг показалось, что дезертир рухнет сейчас на колени перед Шатерниковым, и он невольно зажмурился, чтобы
Из блиндажа вышло несколько военных во главе с командиром полка. Ракитина удивила молодость капитана Чернецова. По виду Чернецову много не хватало до тридцати. У него было смуглое курносое мальчишеское лицо; накинутая на плечи шинель открывала худую, поджарую фигуру. Военные люди обменивались какими-то фразами, но Ракитин не мог уловить сути их разговора. В круглой яме стало тесно, и, чтобы не путаться под ногами, Ракитин прошел в блиндаж.
Вдоль стен тянулись узкие нары, по углам стояли столы с зелеными ящиками телефонов и жестяными ящиками раций. Какой-то боец надсадно выкликал в трубку чьи-то позывные: Соловей, Чайка, Тюльпан. Ракитин задумался над тем, почему из бесконечного множества слов выбрали столь нежные позывные, и не заметил, как подошла назначенная минута и артподготовкой начался бой.
— Огонь!.. Огонь!.. — услышал он зычный, срывающийся крик, а вслед за тем такой шум, будто поблизости опрокинулась телега с кирпичами.
— Хорошо дивизионная дает, — с уважением сказал полный, с добрым, умным лицом лейтенант связи. Но Ракитину показалось, что огонь дивизионной артиллерии слишком тих, и, чтобы проверить это, он вышел из блиндажа.
Он словно перенесся из глухого подземелья в громокипящее царство звуков. Незримые колокола раскалывали простор неумолчным, тяжким звоном. Казалось, рвался в клочья перенасыщенный звуками воздух, ухало позади, визжало, шипело, свистело над головой, громом раскатывалось впереди. Чувство, подобное опьянению, охватило Ракитина. Обмирало и падало сердце, будто обручем сжимало черепную коробку, лопались барабанные перепонки, а хотелось еще и еще, до глухоты, до обморока, до полного растворения в этом неистовом хаосе звуков. И хоть это казалось невозможным, чудовищная музыка зазвучала еще громче, стала бредом — и вдруг спала. Ракитин догадался, что дивизионная перенесла свой огонь в глубину обороны противника и оттого утишились звуки разрывов.
Из блиндажа выскочил полный связист и что-то сказал командиру полка. Смуглое мальчишеское лицо Чернецова побелело. Он закричал на связиста, выругался, исчез в блиндаже и снова появился, нервно терзая борта шинели.
— Автоматчики разминулись с танками, — разобрал Ракитин слова, сказанные им комиссару полка.
— Небось опять Козюра напутал? — сказал Шатерников.
Комполка не заметил иронии.
— Нет, для координации мой предшественник направил Синцова.
— Куда же он девался?
Никто не знает, видели — он поскакал куда-то на лошади.
— Может, еще успеет? — сказал Утин.
— Какой, к черту, успеет! Уже надо пускать танки, через десять минут кончится артподготовка!
— А вы попросите еще огоньку, — посоветовал Шатерников.
— Прислушайся, капитан, — сказал Утин Чернецову. — Толково.
— Что вы! — уныло проговорил комполка. — Дивизионную нам дали до двенадцати двадцати. Выходи тут из положения…
— Так пускай танки без автоматчиков, — предложил Утин.