Ранний снег
Шрифт:
– Серенечка, ты не брал? Что-то здесь не хватает.
Брови Сергея взлетели пушистым узлом.
– Сколько?
– Десять штук.
– Что?! Ты не врёшь?! Повтори!
Сергей внимательно посмотрел на меня - и вдруг замешательство в его светлых зелёных глазах сменилось ненавистью и испугом.
– Почему ты раньше мне ничего не сказала?! Отвечай: сколько?!
– Десять штук.
– Не ори!
– Как ты с ней говоришь?
– недоумевающе спросила его удивленная Женька. Она сидела перед печью, печальная, словно угасшая.
– Не понимаю, чего ты злишься? Она тебе правду сказала.
–
– всё так же шёпотом, строго допрашивал меня Улаев. Он не обратил внимания на Женьку и от волнения дрожал.
– Наверное, я съела. Глотаю! Вот так!
– с обидой ответила я.
Но Сергей уже стоял в дверях в шапке и наброшенном одним махом на плечи ватнике.
– Дура, вот дура!
– сказал он, покачав головой. Крикнул мне, не оборачиваясь: - Не уходи! Ты мне будешь нужна! Я сейчас...
– И он бросился в темноту.
Я кинулась за ним следом, но Сергея уже нигде не было. Морозная тёмная ночь привычно молчала. Лишь где-то обманчиво, совсем в другой стороне, проскрипели по сухому насту шаги часового. Потом две тени, почти слившись, мелькнули в призрачном свечении мелких, как порох, голубоватых звезд. Одна тень угловатая, ломкая, с раскрылившимися рукавами: это Улаев. Другая - комиссар отряда, Фёдор Быков. Я узнала его по бекеше и каракулевой папахе.
Они тихо, взволнованно переговаривались:
– Пересчитать все пакеты с утра! Доложить лично!
– Есть пересчитать.
– Никому ни слова! Молчок! Слышишь? Даже девчатам. Если они всё поняли, не обсуждать!
– Да. Есть.
– С Пироговским ни Шура, ни Женя сейчас не пойдут! Пусть прячутся где хотят. Чтобы и духу их не было. Слышишь?! Я им идти категорически запрещаю! Ясно?
– Есть!
– А за помощь - большое спасибо... друг!
– И комиссар крепко стиснул руку Сергея. Подтолкнул его в сторону палатки.
– Иди! И - ни звука. Понял?
– Да.
Слушая их, я ничего не понимаю. Что «понял»? Что «ясно»? Что «да»?
5
Потом в землянке у наших соседей-артиллеристов, на КП полка, куда нас привел на ночлег Сергей, мы с Женькой лежим на нарах, накрывшись каждая своим полушубком, и молчим. Зябко съёжившись под коротким куском овчины, я время от времени всё ещё вздрагиваю от непонятного для самой себя ужаса перед тем неизвестным, что случилось.
Шёпотом спрашиваю у Женьки: .
– Что ж, выходит, Женя, Пироговский брал эти пакеты и пил денатурат? Это ж яд!
– Да! Брал и пил. Перед каждым выходом на задание. Для храбрости... А потом зелёных чертей на себе ловил...
– Ну, и что теперь будет?
– Пироговскому по шапке!
– А потом?
– За такие вещи обычно - под суд.
– А разве вернёшь назад Колю Дымова, Шурика, Мишку Аверьянова, всех, кого он угробил?! Да и что ему сделают? Ну, под суд. Отоспится, отъестся в тылу, в безопасности, а потом опять к нам же, в отряд. Уж хуже отряда ничего не придумаешь. И опять людей гробить?! Небось теперь сидит, радуется: «Хоть на день да вырвался. Вот счастье!»
– А нечистая совесть тоже счастье?!
– Была ль она у него, совесть?! Он, видать, давно её пропил.
– Да, знал бы Маковец...
– вздохнула Женька.
– Если жив, может быть, ещё и узнает!
Кто-то из спящих
– Вы чего, стрекотухи, не спите? Вас спать пустили, так спать! Развякались на ночь глядя...
Виновато вздохнув, я умолкаю.
Но спать спокойно я сегодня уже не могу, так всё это получилось неожиданно, странно. Не спроси я у Сергея про эти пакеты, теперь бы я, наверное, ушла с Пироговским на лыжах той же самой тропой, по которой до меня шли Коля Дымов, Шурик Рожков, Михаил Аверьянов, все мои земляки, одногодки. И грохот перестрелки уже стихал бы. И всё реже и реже взлаивали бы над передним краем немецкие пулемёты, как летом на деревне стихают разбуженные проезжей телегой собаки. И только один, монотонно и громко, как верный пес, всё ещё гавкал бы свое железное, крупнокалиберное: «Гав! Гав!» А я к тому времени, может быть, уже ничего не слыхала бы и не видала, как не видят и не слышат сейчас мои товарищи Коля Дымов. Шурик Рожков и Михаил Аверьянов, лежащие там, на снегу, за амбарами, возле штаба.
Я всё ворочаюсь с боку на бок, с боку на бок. И всё думаю, думаю до рассвета. До боли в висках.
Мне кажется: если в мыслях сейчас вернуться назад и понять, почему так случилось, то ещё можно кого-то спасти, и что-то исправить, и кому-то сказать, пока не поздно, то, чего я ещё не сказала. И помочь разорвать этот страшный, чёрный, безвыходный круг.
Я должна это сделать.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Проснулась я в землянке у артиллеристов среди белого дня. Ни Женьки, лежавшей рядом со мной на нарах, ни бойцов-батарейцев, спавших ночью на лапник на полу, - никого уже не было. Дымный солнечный луч бил мне прямо в глаза. Пахло свежевымытыми полами. Сухой берёстой потрескивала железная печь. Было тихо, тепло, и я, разнежась, спокойно повернулась на другой бок и, убаюканная этим домашним потрескиванием дров, тишиной и покоем, снова крепко заснула.
Когда, наконец проснувшись окончательно, я открыла глаза, в землянке, у входа, на гвозде уже висел чей-то новенький, цвета сливочного масла, не обтертый ещё полушубок, а на врытом в землю столе лежали планшет, бинокль и штабная, потертая на сгибах карта. Над картой, задумавшись, стоял человек - большелобый, большеглазый, стриженный ёжиком, в зелёном стеганом ватнике, перетянутом ремнями.
Человек этот был мне совсем не знаком.
Он весело улыбался.
Он ставил на карте какие-то мелкие, одному ему понятные стрелки и значки и то и дело складывал губы так, как будто хотел засвистать, но, взглядывая в мою сторону, останавливался и хмурил мохнатые брови.
Время от времени почему-то он забывал о своей работе. Тогда он откладывал в сторону карандаш, сцеплял сильные короткие пальцы и, опёршись на них подбородком, подолгу глядел на меня изучающим, насмешливым взглядом.
Я лежала тихонько, притаившись, не шевелясь, смутно догадываясь, что глядит он на меня так уже довольно давно и что мне сейчас не очень-то ловко при нем будет встать: раскрасневшееся от долгого сна лицо, спутанные волосы, измятая гимнастёрка. Лучше сделать вид, что я сплю, и ждать, когда он отвернется или вовсе уйдет.