Раны любви
Шрифт:
Но комиссионер не уходит. Быстрым, внимательным взглядом он оглядывает приехавшего «пассажира», как говорят на юге, и также быстро, но точно не серьезно, полуспрашивает, полунастаивает:
— У меня есть такая интересная вещь… Уй, какая… Только что начала… Молодая… Здесь — вот… Там — вот…
И комиссионер жестами показывал, с несомненною талантливостью художника, какие анатомические прелести рекомендуемой им женщины должны соблазнить роковым образом новоприезжего гостя.
— Значит, — удивился наивно Красинский, — вы говорите о женщине?
Комиссионер,
— Надо же чем-нибудь зарабатывать хлеб честному человеку.
Красинский досадливо отмахнулся рукой и сердитым движением запер дверь, выпроваживая надоедливого комиссионера.
И затем, переодевшись, поехал к своим родным.
Извозчик попался молодой и веселый.
— На Ольгиевскую? Хорошо знаем… А вы будете приезжий?
— Да. Из Москвы.
— А как там извозчики?
Красинский засмеялся.
— Что как?
— Ну, значит, как? Штрафуют? Автомобили хлеб отбивают?
— А ты про автомобили откуда же знаешь?
— А слышали. Мы — ярославские. Смышлены. Вот и приехали.
Красинский заплатил извозчику вдвое.
Ярославец осклабился и прибавил:
— Ежели бы мне купить, значит, здесь автомобиль, — житья не стало бы.
— Почему? — изумленно спросил Красинский.
— Да исправник все ездил бы на нем к своей любовнице, да катал бы ее… У нашего хозяина вторую лошадь истребил. Уж больно лют на женщин и на нашего брата, извозчика…
Красинский смеялся. И сразу все впечатления скверной гостиницы сделались легкими и летучими. Испарились и уплыли из памяти. И только стоял невольно образ той молодой женщины, которая только что «начала», и у которой «здесь — вот», «там — вот». Кто она? Может быть, какая-нибудь несчастная жертва ананьевской тупой и гнусной жизни, темперамента господина исправника или своего собственного темперамента?
И ему почудился свежий, юный образ молодой, красиво сложенной девушки, от которой пахнет весной и в глазах которой цветут фиалки.
Разве сказать комиссионеру, чтобы он прислал эту «интересную вещь»?
И сделалось стыдно и больно за эту отвратительную мужскую привычку жадно откликаться на зовы всякого женского тела…
И, призвав на память дочурку, Красинский, серьезный и весь поглощенный любопытством от предстоящей встречи, быстро поднялся по лестнице указанной ему какой-то странной и лохматой фигурой, быстро проходившей к воротам.
Звонок. Движение за дверями. Какие-то возгласы. Шуршанье женских платьев. Точно тревога поднялась в осажденной крепости.
Странно живут здесь люди.
Дверь отворяется.
Красинский невольно давит в себе крик, готовый сорваться с уст.
Пред ним сестра? Или чужая?
Горячо и быстро мелькающая мысль мгновенно расценивает ту женщину, которая стоит перед ним. Нет, это не сестра.
И он решительно делает шаг вперед и говорит:
— Здесь живут Кротовы?
Женщина остается неподвижной. Точно вылитая из бронзы статуя. Только руки, поднявшиеся было к лицу, замерли на груди и сложились, верно невольно, в молитвенный жест.
Красинский на мгновенье остановил свой взгляд на этих, так красиво и так набожно сложенных руках.
И в то же время почувствовал на себе жгучий ток…
И поднял свои глаза и встретил глаза странной женщины, скорбно, пытливо, страдальчески устремленные на него.
Жгучий ток усиливался. Претворялся в слова и думы. И говорил о близком, и родном.
— Не может быть, не может быть! — стремительно неслось в мыслях Красинского.
Углы рта странной женщины, — она вся в черном, — опустились. Задрожали старые, дряблые, желтые щеки. Скатилась крупная светлая слеза. И молившиеся руки опустились, упали, как мертвые.
— Это ты, Воля?
И молящиеся руки обвили шею Красинского. А он в вихре спутанных мыслей и соображений все еще никак не мог отгадать, кто же обнимает его? Кто прильнул так крепко? Кто пред ним?
И чей-то голос просто и ясно шепнул его душе:
— Да ведь это — Таня…
Таня… Таня…
Это самая старшая сестра. Лет пятнадцать… нет больше, лет двадцать тому назад они виделись в последний раз. Красинский приезжал уже студентом. Из робкого, застенчивого гимназиста он обратился в яркого и красивого юношу. Начал ухаживать даже за своей племянницей Липочкой, дочерью Тани, красивой и легкомысленной болтушкой, с вишневыми губами, влекшими, как магнит.
Таня скоро уехала. Ее мужа, соборного дьякона, произвели в сан священника. И назначили ему деревенский приход.
Уехала и Липочка. Оставила на сердце след. Но след скоро истерся. Остались в памяти лишь Липочкины поцелуи. Долго-долго. Но жизнь и их замела, как юный след легких женских ножек по первой пороше заметает холодный вихрь.
А старшая сестра оставалась в памяти, как изящная, красивая дама, любившая жизнь, книги и театр.
И вот теперь…
Стоит старуха… Тонкие, когда-то такие красивые губы прильнули к губам Красинского. Он отвечает долгим поцелуем и чувствует беззубый рот. И на мгновенье ему становится неприятно. Но сейчас же, прогнав в то же мгновенье эту нечестивую мысль, он целует Таню, как целует он свою маленькую дочурку…
И потом, оторвавшись от поцелуя, они смотрят друг на друга. И холодное время считает за них все пройденные годы, все пережитые пределы. И шепчет жестоко:
— Как мы стары, как мы постарели…
В маленькую переднюю, точно шквалом, налетели другие. Заполнили. И напоили криком своим радостным воздух.
— Воля… Воля… Дядя Воля…
И, целуясь со всеми, плохо разбираясь в лицах, Красинский уловил только одно красивое пламя, сверкнувшее в глазах тонкой, хрупкой девушки, которая, целуя таким красиво зовущим женским и в женской прелести слишком смелым тоном, прошептала, сверкая черными, как маслины, глазами: