Раны любви
Шрифт:
И, когда горячие губы коснулись ее губ, она ответила тихо и печально… И ей чудилось, что она целует того, Нику, склонившегося к ее губам за утешением… И что она прогоняет властью своего сердца ту, Надежду… Суровую, непреклонную, сухую.
А студент уже обнимает ее страстной рукой. Касается груди… И прижимает к себе и что-то шепчет, обжигая щеки ее огнем, еще неизведанным. И так приятно… И такое тепло разливается по телу…
Забвенья… забвенья… Прощай Ника…
Утром Маруся вышла из подъезда гостиницы
Она села на извозчика и торопила его, боясь опоздать к службе.
Оставшиеся извозчики пустили ей вдогонку несколько выразительных слов. Они всегда стояли у подъезда этой гостиницы и знали, кто входит туда и кто выходит…
А Маруся ехала, трепещущая и охваченная безумствами всей ночи, для нее до той поры неизвестными.
И в ридикюле у нее не лежал, а горел адрес студента…
Ложный, выдуманный адрес…
Украдкой глядя на него, Маруся мечтала о новом счастье, которое к ней никогда больше не приходило…
В родной семье
Сон под утро был тревожный. Снились сны молодые и прозрачные, как весенний воздух. Но какие-то злые тени прогоняли эти ласковые сны, и кошмары давили грудь, было тяжело на душе и хотелось поскорее проснуться, потому что надо было проснуться: поезд уходил утром, и Красинский, ложась спать, несколько раз внушал себе подняться не позже семи утра.
Тяжелые сны сменялись опять радостными. К Красинскому пришла с ранней лаской деточка, маленькая дочурка, — и он смеялся, лежа у себя в кабинете, и рассказывал деточке веселые сказки про двух птичек, упавших с дерева, и про козлика, который принес птичек в кухню к кухарке Ксении. По сказке выходило, что птички блеяли, а козлик пел, и Красинский громко смеялся, и радовался недоумению дитятки, ее изумленным глазенкам и убежденному поддакиванию.
— Да, да, — кивала головкой Аллюся, слушая сказку.
— Да, да, — кто-то сказал за дверью.
Сказал еще раз и еще раз. И голос превратился в резкий стук, и за дверями раздался уже оглушительный грохот, вызвавший сердцебиение.
Красинский вскочил с постели и громко крикнул:
— Кто там?
— Срочная присяжному поверенному Красинскому.
Щелкнул замок, и Красинскому почуялось, что в дверь сейчас войдет несчастие.
Но телеграмма ничего страшного не представляла.
Помощник Красинского телеграфировал из Москвы, что по наследственному делу Раменских необходимо получить весьма важный документ в городе Ананьеве. Дело должно было слушаться на будущей неделе, документ был, действительно, нужен и важен, и Красинский облегченно вздохнул.
Надо ехать в Ананьев, хотя смертельно не хотелось. Так все шло хорошо до сих пор. В Киеве Красинский быстро покончил все свои дела. Успех был полный. Оставалось сложить вещи и на курьерском сегодня утром укатить домой.
Но вот приходится ехать в Ананьев, в глухую дыру, маленький, отвратительный городишко, где он имел несчастье окончить гимназию и где живут его близкие родные.
Когда Красинский ехал на юг, ему очень хотелось заехать к своим, которых он не видел уже более десяти лет. Но сердце не лежало к свиданью. Так далеко ушло это прошлое, когда он был близок со своими близкими. Так далеко ушло его безотрадное детство. Исчезли любимые образы, померкли любимые лица, растаяли все воспоминания юных лет.
Остались сестры, остались братья. О них он давно не имел никаких вестей. Доходили изредка тревожные слухи, и нервно, досадливо выбрасывал их из своей памяти Красинский. В семье покойный дед оставил богатое наследство — алкоголизм. И дети, и внуки слишком много жертв принесли, приняв это наследство.
Уехал Красинский из Москвы в тревоге. Приближалось время родов жены. Боясь расстаться с нею в такой критический момент, Красинский обошел с женою всех московских знаменитостей-врачей и в конечном результате уехал еще с большей тревогой. Мнения врачей разошлись. Срок растянулся в пределах целого месяца. Один из ассистентов знаменитого профессора предсказал двойню.
Но ехать было надо, и Красинский оставил свою семью с тягостным чувством приближения какой-то опасности, чуявшейся ему в этой разноголосице опытных акушеров.
Обмениваясь ежедневно телеграммами с женой, Красинский успокоился. Все шло хорошо. И Аллюся, прихварывавшая в последнее время, теперь совершенно здорова.
Милая Аллюся! Как живая стоит она перед ним.
Подходит к нему в разгар самой неотложной, срочной работы, подымает ручки, смотрит славными, светлыми глазками и шепчет:
— Визи меня, Алю, папа, на юки…
И тепло, и свежо становится на душе Красинского. Укладывая вещи, он тихо шепчет, чтобы никто не услыхал, хотя никто не подслушивал и не мог подслушать, — нежные, детские слова. И от них ему становилось легко, точно и сам он обратился в дитя.
Поезд шел медленно, как часы юноши, пришедшего на первое любовное свидание.
Кондуктор был пьян и груб. Поезд опаздывал, и Красинский злился. И, злясь, несколько раз спрашивал кондуктора о причинах опоздания поезда и, получая грубые ответы, вступал с ним в бесконечные объяснения, после которых неизменно чувствовал слабость от усилившегося сердцебиения.
К вечеру, усталый и разбитый, он приехал, наконец, в самую лучшую ананьевскую гостиницу, которая показалась ему самой худшей гостиницей в мире.
Был спертый воздух в скверном номере. На стенах были следы клопов. На кровати — подозрительные пятна. На зеркале — фривольные надписи, сделанные алмазом. Но электрические лампочки горели исправно, и их свет хоть немного скрашивал действительность.
Вошел комиссионер.
— Может быть, нужно папирос? Первый сорт. Нужно? Отлично.
Из кармана комиссионера стремительно вылетают две пачки папирос и также стремительно влетают в его карман деньги за них.