Раны любви
Шрифт:
Но мысли разбрелись. Было только тяжело… И мелькала Капочка и ее ленивая, такая прекрасная фигура, когда она потягивалась и выпрямляла свою богатую грудь…
Поезд шел опять медленно и лениво.
Как потягивалась Капочка.
Красинский спал и не спал.
Приходили сны и живые люди. Были остановки на станциях и обычный шум под окнами вагона. Какая-то девушка принесла завядшие цветы и смотрела ласково, с заранее потерянной надеждой, на Красинского. И когда он дал за цветы рубль, девочка рассмеялась смехом
На курьерском поезде было веселее. Но дрема не покидала до ночи Красинского.
Но, когда, в купе международного общества раздевшись и плотно улегшись на мягком диване, Красинский закрыл глаза, предчувствуя сладость настоящего, большого и крепкого сна, к нему пришла маленькая мысль.
В магазине с Верушей он купил рублей на сто всякой дряни — закусок, фруктов, напитков. А Костя пошел пешком в деревню… А Капа ходит по запискам в гостиницы… И все бедны и несчастны.
А у него, Красинского, в банке уже тридцать семь тысяч…
Мягкая постель сделалась жесткой. Вагон двигался неуклюже и грубо встряхивая. Простыни — отвратительно грязны. Одеяло — затасканное. И проводник — наглый, вроде того комиссионера, который предлагал «интересную вещь».
И сон отлетел.
Поезд мчался. Мчались бессвязные думы. Кричала совесть. Было тяжко.
А потом пришла красивая женщина. Капочка. С высокой, лениво и медленно подымающейся грудью. И легко коснулась глаз и закрыла их. И слетел благодатный сон.
С спокойной совестью заснул Красинский. Больше к родным он не ездил…
Финал
Сегодня Зоя Александровна встала раньше обыкновенного и, сама не зная почему, торопливо, принялась за свой туалет.
Было тревожно и неспокойно на сердце, хотя всю ночь баюкали ее радостные, солнечные, молодые сны. Было тревожно и неспокойно на сердце, хотя все вокруг спутанно смеялось, как весною в деревне, когда соловей льет ароматы, а сирень поет сладкие песни сладких предчувствий. Смеялось зеркало лучами солнца, смеялись милые портреты дорогих людей, смеялось вокруг шеи кружево, ласкавшее бархатом, смеялась кровь, заманчивой синевой трепетавшая на нежной коже нежных рук…
И все же было тревожно и неспокойно, и не хотелось реально чувствовать, реально ощущать, реально думать.
В зеркале темные, загадочные глаза. Смотрят, пытливо смотрят. О чем-то говорят, что-то обещают.
Зоя Александровна улыбнулась по-детски: это ей все говорят про ее глаза, и ей всегда становилось страшно от лжи, которую она невольно так красиво творила… Странные глаза! Всем они что-то рассказывают, — творят волшебно очаровательную сказку… А она ничего не чувствует. Ничего и никогда она никому не говорила большого, красивого, важного. Молчала больше. Говорили другие, влюбленные, и сколько открывали в этих глазах тайн — они, эти любившие! А она тайн не ощущала. И любила, потому что любилось… А они говорили, говорили, без конца говорили, пока не пропадала страсть, пока лгавшие уста не переставали чувствовать огонь тела.
И вот смотрят опять эти глаза. Кого они сегодня обманут?
Внимательно смотрит Зоя Александровна на самое себя. В первый раз в жизни. Никогда она не смотрела так. Быстро летели дни, быстро мелькало ее прекрасное лицо в зеркале пред ней, быстро осматривала она самое себя влюбленным и довольным взглядом, — и быстро уходила, купаясь в жизни, как в теплой ванне.
А сегодня смотрит магнитно и хочет узнать от себя самой свою тайну.
Ничего не говорят ей сулящие, манящие, залитые грешной поволокой глаза. Глаза темные, загадочные…
Молчит строгое лицо… Только ноздри резко округлились и дышат. Своей жизнью. Жизнью страсти.
И вдруг сжалось сердце. Болью сжалось и сделалось жалким и маленьким. И заплакала Зоя Александровна, спустив голову пред этим проклятым зеркалом…
— Ну, о чем я, о чем? — шепчет она сама себе, и не находит ответа, и от этого слезы текут еще быстрее по лицу, и еще сладостнее плакать и чувствовать на щеке щекотанье крошечных струек…
Зеркало кажется туманным. Пропали в нем черты и очертанья. И глубоко, конвульсивно вздохнув, Зоя Александровна порывисто встает, делает шаг, останавливается и решительно нажимает кнопку звонка…
— Одеваться, — говорит она горничной.
И вдруг неожиданно вспоминает, что в час дня ей нужно идти в Летний сад…
Да, да, она забыла об этом. Совсем исчезло это из головы. Да, ведь это было вчера… Только вчера… В театре. Этот Ожогин. Кто он — забыла. Литератор, кажется. Нет, адвокат. Нет. Кто-то другой. С тонкими усами. И рот у него какой-то наглый. И глаза южные, жгущие. И говорит презрительно, лениво, точно у него тайна на устах, и не может он сказать ее всем… А ей он говорил много, долго… даже красиво… И волновал ее весь вечер…
— У вас сегодня руки, как оглобли, — говорит она резко горничной. — Если вы будете мне так помогать, то я и до вечера не оденусь. Вы влюблены или не спали всю ночь? — зло добавляет она, сердито сыпля искры из глаз.
Да, нужно идти… Почему нужно? Слово? Пустяки. Может быть, интересно? Мало ли было интересного в жизни? Но ведь он так пламенно просил, молил, убеждал. Наглые губы дрожали при этом. Глаза тоже загадочно обещали… И жгли. Ненасытным светом каким-то…
— Ну, ну, скорее, увалень вы деревенский, а не горничная…
Зеркало смотрит опять весело. Солнце играет. Глаза загорелись. Темные, загадочные глаза. И говорят… Как много они говорят. И они сегодня скажут ему… Скажут? Что?
Кружевной лиф, точно воздухом, покрыл свежую еще грудь. Высокую, но стыдливо опущенную низким корсетом. И руки алеют, «как розовый отблеск весенней зари». Так сказал ей однажды поэт. Правда, он был перешампанен в тот момент, но так восторженно он смотрел на эти руки…
И змейкой лежит пояс. Зеленый. С двумя рубинами, как глазами. Влюблены эти глаза в талью. Сколько слов, красивых и горячих слышала она о своей змеиной талье.