Раны любви
Шрифт:
Капа смотрела зовущими глазами. Веруша сидела, печально улыбаясь и точно упрекая.
А Костя непринужденно говорил:
— Вот вы вращаетесь в высшем обществе. Скажите, что же у вас делается теперь для народа? Мы в деревне боремся с произволом властей. Хоть и в кабаках, да пишем прошения…. За это меня под гласный надзор полиции отдали. А вы что делаете?
И Костя налил себе еще рюмку. Мать делала ему знаки глазами, но он только сердито пофыркивал.
— Меня интересуют религиозные вопросы, — желая отвязаться, пробормотал Красинский.
— А,
И, не дожидаясь вопросов Красинского, Костя начал излагать свою теорию нового преобразования церкви. Говорил он своеобразно, но красиво и одушевленно. И Красинский, как адвокат, ценящий в людях способность свободной и художественной речи, слушал его с удовольствием.
Но Костя вдруг оборвал речь на полуслове и вышел в другую комнату.
И оттуда вызвал свою мать.
Груша вышла торопливо и озабоченно, и ее полная фигура раскачивалась на ходу, как лодка в высокую волну.
Красинский заинтересовался Костей, несомненно, умным и даровитым, и прислушивался к беседе, которая в резких нервных тонах велась в соседней комнате.
Но за столом продолжалось веселье. Смех вспыхивал и замирал. Капа и Веруша начали перебрасываться хлебными шариками. И так увлеклись, что свалили со стула засыпавшую Анету, милого десятилетнего ребенка, не сводившего глаз с дяди, которого она в первый раз в жизни видит.
И Красинский ничего не мог уловить из беседы Груши с Костей. Только слышались отдельные слова: «ничего не хочу от проклятого буржуя»… «они все такие»… «на языке платформа, а на деле — эксплоататоры»…
И вслед затем Костя выходит из комнаты, прощается со всеми, улыбаясь искаженным лицом, и уходит в сопровождении печальной и поникшей головой Груши.
Капа провожает его и из передней слышится ее сдавленный смех. Гортанный, но тоже зовущий.
«Это не смех, а соблазн», — подумал Красинский, и по спине его пробежал холодок.
А Груша вернулась, присела рядом к Красинскому, вдруг прижалась к нему и заплакала.
Сделалось тихо в комнате.
— Не надо, Груша, — резко оборвала этот резкий плач Таня. — Ведь Воля ничему помочь не может.
А Груша расплакалась еще больше. И, — точно впервые позволили говорить ей свободно и от души, — она, задыхаясь и волнуясь, рассказывала Красинскому, как несчастен ее Костя.
Семинарии не окончил. Запил. В отца. Потом женился. Трое детей уже. Страшно бедствует. Живет в деревне. Занимается подпольной адвокатурой, пишет прошения и жалобы, больше за шкалик водки, чем за деньги. Семья голодает.
Недавно его привлекли за какое-то революционное прошение о хуторах. Отдали под надзор, обязали подпиской о невыезде. И он, чтобы его не заметили, пришел пешком в Ананьев. Шестьдесят верст. Холодно ему. Мерз всю дорогу. Но говорит: ни за что не поеду, потому что нет пальто. На «подводе» замерзнешь. А на ходу все теплее. И вот ушел сейчас опять в деревню к себе…
— Зачем же он приходил? — спросил Красинский.
— Ему один священник поручил дело в съезде. Надо было справку получить. Вот он и пришел. Да и дома у него ничего нет. Голодают все. Живут в лачуге за пятьдесят копеек в месяц. Думал что-нибудь от меня получить. А у меня — ничего…
Красинского передернуло, и он стал соображать, сколько у него свободных денег.
— Просила я его остаться, — продолжала Груша. — Ни за что. Гордый он у меня. Говорит, что буржуев ненавидит. И пошел теперь пешком опять шестьдесят верст без пальто. Говорила ему — останься. Нет, не хочет. Обещала ему пальто купить. Смеется: откуда у тебя деньги? Сказала: брат даст — он богат. А Костя смеется еще хуже: даст — буржуа этот… Они нас не то, что съедят, — как блоху раздавят…
Красинский замялся и, осторожно вытащив из кошелька несколько золотых монет, под столом протянул их Груше.
Груша радостно вскрикнула. Но Красинский остановил ее сильным движением руки, не выпуская ее из-под стола.
Груша притворно засмеялась и затем, точно ничего не случилось, захохотала, видимо, без причины, и протянула стакан с вином к Тане.
— За твое здоровье, Таня!
И все подняли свои стаканы и рюмки, и засмеялись, и любовно смотрели на Таню. И почувствовал Красинский, что Таню любят все. И еще почувствовал Красинский, как далек он и холоден к своим близким.
Но, не желая ни на минуту отравлять свое настроение, он закричал:
— Веруша, ведь там же было и шампанское. А его здесь нет.
Веруша побежала и захлопотала. И, конфузливо улыбаясь, вернулась и сказала, что никак не может открыть этой «страшно большой» бутылки с шампанским.
Красинский принялся за бутылку, и снова зазвучал смех, и снова отлетело несчастие от этого дома. Растаяли все призраки. Всем захотелось забвенья. Всем — старым и молодым.
Но тревожит только Капа. Какой у нее острый, проникновенный взгляд. Фигура вся ленивая, неподвижная, а глаза посылают стрелы.
А Веруша сидит печальная. Почему? Ведь тогда в первый момент так горели ее глаза…
Шампанское сделалось теплым. И его больше проливали на скатерть, чем наливали. И Красинский жалел, что купил только две бутылки. Вот теперь как раз время кутнуть, напоить всех, прогнать все заботы. И прогнать какую-то скверную змейку, которая обвилась вокруг сердца и не оставляет его в течение всего вечера.
— Неужели ты уезжаешь завтра? — спрашивала Таня. — Ты подумай, сколько лет мы не виделись… Останься, голубчик.
Молодые голоса закричали: «останься, останься».
— Не могу, родная. Понимаешь, какой ужас: со дня на день жена должна родить. Жду телеграммы, и боюсь, боюсь…
Капа, потягиваясь и подымая свою богатую грудь, лениво бросила:
— Уезжайте, дядя. Вам здесь скучно…
Опять все замолчали. И Красинский не понимал, из-за чего…
А Таня умоляла:
— Ты подумай, ведь это просто страшно. Брат, которого я не видала десятки лет… и вдруг… только на один вечер… И поговорить-то не удастся…