Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Лаугард своей находкой на куполе осталась крайне довольна – и как-то сразу после этого признала храм своим.
– С праздником! С праздником! – вдруг, проходя мимо, и увидев среди прихожан незнакомое лицо, радостно обратилась к Ольге, как к давно знакомой, красивая девушка из хора, с длинной тяжелой каштановой косой, с трудом пробиравшаяся в толпе на клирос.
– А какой это сегодня праздник? – с подозрением переспрашивала Ольга у Елены, опять настырно дергая ее за рукав.
– Вот ты пришла к Богу – это самый большой праздник, – улыбнулась Елена – тем более, что никакого другого, кроме честно и сразу указанного, праздника в этот день (да еще кроме, разве что как, начала весенних каникул – недельной вольницы в и так уже напропалую прогуливаемой школе) – она и сама не знала. А к святцам,
Распахнулись Царские врата, и началась вечерня. А вместе с ней и новый, любознательный, детализированный, допрос.
– Лена, Лена! А почему это они так странно поют в гимне – что это за слова такие странные? «Честнейшая, без сомнения…» Что за протокольный язык такой? «Без сомнения!»
– Да не без сомнения, а без сравнения… это ж тебе не райком комсомола, – уже едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, Елена.
Хор в этот вечер был не совсем профессионального, винегретного, состава – и выводил каждый свою собственную, мало имевшую общего с нотами, мелодию – как компания законченных гудошников. Четко различим в общей нестроице звуков был только жаворонковой чистоты лад той самой девушки с карей косой – консерваторной певчей студентки – что прошла мимо Ольги, поздоровавшись. И Елена в отчаянии просто не верила своим ушам – здесь ведь всегда образцовый, чуть ли не сплошь консерваторский хор! И с изумлением поймала себя на том, что напряженно ждет и боится, что кто-нибудь из певчих сейчас опять кексанёт. И в ужасе молится, чтобы хор выправился, наладился. Как будто бы она привела Ольгу не в храм, а к себе в дом – и теперь опасается, как бы кто-нибудь из братьев-сестер не выкинул чего-нибудь, что может гостью отпугнуть. И внутренне она уже почти срывала голос – как будто инстинктивно, молча, про себя, стараясь выправлять и дотягивать их мелодию – и уже чувствовала, что натуральным образом из-за этого чужого фальшивенья молча хрипнет – прямо как когда к ней в детстве в гости заходил соседский кудрявый мальчик Саша Жук (которого лупила до синяков мамаша) и криво долбил голубоватым пальцем на ее, как он выражался, «пианине», мелодию, которую ему вдалбливали в голову каждый день в детском саду, и душераздирающим петухом подпевал сам себе, про командира Щорса: «Го-ло-ва-обвя-я-яза-на-кровь-на-ру-ка-а-ве!» Когда он отваливал, Елена весь день потом ходила (из-за этой попытки внутренне «исправить» чужую фальшь) с севшим, осипшим голосом.
– Ничего себе! Чего это они про славу людей Израиля-то говорят?! – опять пыталась разобрать церковнославянский текст богослужения – и дергала ее за рукав Лаугард.
И чуть погодя, пронырливо протиснувшись через толпу, обрисовав полукруг, совершив бдительнейший обход – возвращалась как на пружине, зайдя уже с другой стороны:
– Ой, Леночка! А что это там – дядька с рогами?! Страшно-то как!
– Где?!
– Да вон! Вон! Смотри! За иконой Богородицы. На левой дверце! Смотри! С золотыми рогами! Видишь-видишь?! Не нимб, а рога круглые, как у барана! Страх Божий!
– А-а-а… Пророк Даниил! – успокоенно выдыхала не на шутку уже встревожившаяся было описаниями Елена. – Это ж не рога – а проблема перевода! На иврите было, как я в одной книжке прочитала, «сияние», «лучи света», «слава» – как и у Моисея вокруг головы, когда он с Синая сходил. А не «рог» никакой. Ну, и кто-то напутал, когда Ветхий Завет переводили… Просто из-за омонимов в языке. И – уже позже – «рог» вместо «сияния» рисовали. Видишь, здесь они, видимо, синтез, по какой-то старой, затерявшейся традиции, решили сделать… Я, честно говоря, и сама не слишком хорошо это знаю… Татьяну надо в следующий раз спросить…
И тут вдруг, когда Ольга в очередной раз сцопала ее хваткой рукой – требуя продолжения катехизиса – Елена внезапно почувствовала, что так все и должно было быть сегодня: вся эта пронзительная, неумелая, хоровая какофония, несущаяся с клироса, в аккорде с настырностью Ольги – и расслабилась, услышав всю эту особую, непредвиденную, а значит – не подделанную, красоту, со щедрой поправкой на людское несовершенство.
А Ольга уже опять наводила справки пылким шепотом:
– Слуш, слуш: опять! Опять чего-то про Израиль! Лен? Слыш? Чего-то опять они только что сказали
Елена уже откровенно хохотала. И признавалась себе, что все молитвенное настроение, от культмассового посещения, разбито в пух и прах – прямо как вдохновенные небеса Альтдорфера военной активностью Александра Македонского.
После вечерней службы батюшка Антоний провальсировал по центру храма, раздавая кругом благословения, и полетел по главному проходу со своим фирменным: «Спасайтесь!», «Спасайтесь!»
Во всем храме погасили свет, и в правом, южном, приделе началась исповедь.
Храм опустел. В очереди к исповеди осталось всего человек двадцать. Вдалеке, в переднем алтаре, рядом с иконой Взыскания погибших, молоденькая девочка в платочке, едва ли много старше них с Ольгой, закадровым голосом начитывала покаянные псалмы.
Батюшка Антоний, с помощью юного лохматого служки, надел на себя епитрахиль и поручи на круглых бомбончиках-застежках; зажег свечу на медном кругляке; и встал рядом с покатым аналоем, покрытым атласным черным расшитым покрывалом, на котором лежало Евангелие в медной чеканной обложке; выхваченный пучком света, мягко отражающегося медным окладом, Антоний с его опущенными долу, очень белыми, большими, круглыми верхними веками, и длинной имбирной бородой, резко выделялся на фоне обступающей его глубокой тьмы.
Подняв глаза к алтарю, Антоний начал читать вслух, за всех, покаянную молитву.
А затем предварял личную исповедь удивительными словами: «Чадо! Се Христос незримо стоит здесь, приемля исповедь твою! Не устыдись, и не убойся, и ничто не скрывай. Но, не смущаясь, рцы, всё, что соделал, да получишь прощение от Господа нашего Иисуса Христа. Я же – только свидетель, да свидетельствую перед Ним всё, что ты изречешь. Внемли: пришедши во врачебницу, да не отыдешь неисцелен!»
Молитвенно, не поднимая глаз, читал Антоний над молодым человеком в джинсовой куртке, который, после долгой тайной исповеди, встал на колени и преклонил голову под епитрахиль: «Господь и Бог наш Иисус Христос благодатью и щедротами Cвоего человеколюбия да простит ти чадо вся согрешения твоя, и аз недостойный (на этом слове батюшка Антоний сделал особое, прочувствованное, интонационное ударение, с легким полу-вздохом) иерей, властью, данной мне от Бога, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь!»
Сторонясь очереди, и отводя Ольгу подальше от места исповеди, чтобы не доносились гулкие тяжкие чужие грехи – зная, что когда подойдет их очередь, то каким-то образом сразу будет понятно, что им пора идти – Елена прошла с ней вместе вперед, к главному алтарю – казавшемуся в темноте огромным, черно-золотым – который меркло-мерцающе (с треском при прыжках жаркого света) озарялся уже только свечами у иконы Взыскания погибших. И действительно – спустя неопределимое по земным часам время, которое они бок о бок с Ольгой (наконец-то молча) простояли рядом – в сердце полутемной церкви – к Елене подошел и позвал ее, незнакомый по имени, но уже много раз молившийся рядом с ней в храме, серьезный молодой человек в черной бороде и усах – и указал головой в сторону священника; Елена, с Ольгой за руку, подошла, поздоровалась с Антонием и пропустила Ольгу вперед себя – волнуясь за нее, еще больше, чем за себя, и тоже уже внутренне почти срывая голос, пытаясь вывести мелодию вверх. Отойдя обратно в переднюю часть храма, все это время, пока Ольга говорила со священником, Елена, хотя и была отделена от нее стенами, внутренне не выпускала ее из вида, и как будто ее обнимала.
– Ой, Леночка, ну он прям такие вещи спрашивает – мне прям неловко… – едва выйдя на крыльцо из храма (дождавшись Елену с исповеди) простодушно заохала напрочь смущенная, но счастливая до слез Ольга.
– Ну разумеется! Нам и должно быть некомфортно! – довольно улыбалась Елена, то пританцовывая, то забегая вперед и оборачиваясь на Ольгу, то отставая, тормозя, и глядя на весело избоченившуюся звездную буквицу М, накренившуюся над сквериком. – Исповедь – это же переворот! Бунт против собственной прежней жизни! Это же завет напрямую с Господом, Оленька – о начале твоей новой жизни!