Распутин
Шрифт:
— Не могу бросить комитета, из-за вас же не могу…
— А я не могу губить ребенка из-за фантазий…
И в душистую тень, —пела Наташа мечтательно и нежно, —
Где теснится сирень, Я пойду свое счастье искать…XXII
В ОКОПАХ
Расцвела весна и на позициях русского Западного фронта, который откатывался все более и более, так, что пессимисты начали уже поговаривать о возможности занятия неприятелем обеих столиц. И многие тайно и даже явно приветствовали эту возможность: все равно, только бы конец этому проклятому
После небольшого ранения за Эрзерумом в горах Ваня Гвоздев, поправившись и пококетничав немножко своей раной и перед Феней в Москве, и перед Окшинском, снова поехал в свой полк, который был опять переброшен на Западный фронт: после занятия Эрзерума и Трапезунда энергия Кавказской армии как-то иссякла, и она только очень вяло продвигалась вперед — может быть, просто потому, что и продвигаться в этих бесконечных диких горах было, в сущности, некуда. В душе его по-прежнему была беспросветная муть. После всего, что он видел от человека на войне, передумал и пережил, прежняя наивная уверенность его, что стоит только сковырнуть Вильгельма да Николая и все будет великолепно, прошла. Это было что-то вроде детской болезни: переболел и конец. Он если еще не понял с достаточной ясностью, то ясно почувствовал, что Вильгельм и Николай только последняя спица в колеснице бедствий человеческих, что роль их в жизни человечества ничтожна, что вся беда в том, что сами люди мерзавцы,как иногда с горечью говорил он в тяжелые минуты. Старое детское потихоньку отмирало, но новых путей в бесконечной смуте войны видно не было, и он томился и страдал.
Но страдал не только он, страдали миллионы, но все точно по какому-то безмолвному уговору, стиснув зубы, молчали об этом и старались, чтобы не выдать себя, чтобы не сорваться в пучину отчаяния, делать если не веселое лицо, то хотя лицо обыкновенное, буднично-спокойное. Но не всем и не всегда это удавалось — были срывы, и ужасные. В роте Вани был студент Митя Зорин, болезненный, хорошенький мальчик, находившийся всегда в состоянии чрезвычайного раздражения и только с величайшими усилиями выдерживавший военную обстановку и всю эту страшную жизнь. Трусом он не был, напротив, был поразительно храбр — может быть, просто с отчаяния, — но лютой ненавистью ненавидел он все, что его окружало, ненавистью, которой он никак скрыть не мог. И вот вдруг в сырых,
— Я… я застрелил себя… — трясущимися губами проговорил он и упал. — Но… кажется, не… совсем…
Его отвезли в лазарет, а на столе землянки — стол этот был сделан из ящиков земства с надписью: «Снарядов не жалеть» — Ваня нашел записку: «Презираю всех. Умираю от отвращения. Гады вы все: свои, немцы, генералы, солдаты, цари, попы, бабы — все, все, все… Я плюю вам в лицо!»
Сергей Васильевич Станкевич — недавно попавший в полк и веровавший еще, что эта война есть прежде всего война войне, последняя война, за которой идет золотой век, как в его легенде «О чем говорят звезды», которая была недавно выпущена в одном демократическом издательстве для всех, — с Ваней Гвоздевым, который очень страдал лихорадкой, оба очень привязавшиеся к несчастному мальчику, поспешили в лазарет навестить его. Посоветовавшись, они решили записку его уничтожить, чтобы в случае выздоровления ему не было неприятностей. И вообще им обоим очень хотелось как-нибудь помочь несчастному. В лазарете доктор сказал, что рана хоть и опасна, но положение больного не безнадежно: и себя-то не умел он застрелить! Они с тяжелой головой посмотрели на Митю — он был в беспамятстве — и, подавленные, вышли из лазарета. На невероятно загаженной площади когда-то чистенького и аккуратного городка шла противная суета: ехали куда-то фургоны Красного Креста, тарахтели походные кухни, безобразно проходили бородатые, плохо одетые и, видимо, плохо обученные солдаты в мешковатых шинелях и разбитых сапогах, крутился верхом щеголеватый адъютант с идиотским стеком в руках, растерзанный солдат в рубахе навыпуск, без пояса, смеясь, тащил за крылья гусей на генеральскую кухню — все это было давно знакомо и противно до отвращения.
Справа, нагло рявкая, надвигался большой серый автомобиль. Ваня со Станкевичем хмуро посторонились. В автомобиле, важно развалившись на подушках, сидел Георгиевский, муж Фени Яков Григорьевич и постоянный теперешний спутник Георгиевского, такой же рослый, здоровый молодец-земгусар с твердыми до отвращения глазами и могучими, синими от бритья челюстями. С серым Догадиным Георгиевский поссорился, когда тот, твердо верующий марксист, отказался везти на фронт прокламации социалистов-революционеров, как то приказывал ему Георгиевский, считавший, что в борьбе все средства хороши. Все трое были в великолепных кожаных куртках. На лицах их было сознание своей исключительной важности: это они спасают Россию от германцев и от своего гнилого правительства одновременно, это они тайно ведут тут великое дело революции не только русской, но, может быть, даже мировой. Ваня встречал этих, как он говорил, фруктовне раз, и каждый раз в нем поднималось непонятное, но неодолимое чувство омерзения к этим земгусарам.
— Гвоздев! Станкевич!.. Куда вы?
Они оглянулись — то был Алексей Львов, потертый, обветривший, небритый. Поздоровались. Ваня в двух словах рассказал о попытке самоубийства Зорина. Львов болезненно сморщился.
— Нужны большие усилия, чтобы переломить эти настроения в армии… — сказал он. — Хоть бы какой-нибудь успех… А так люди вянут…
Что люди вянут, Ваня знал, но в успех уже не верил. И не только не верил, но и боялся немного его: он хорошо запомнил, что сказал тогда в сакле о последствиях успеха погибший в тот же вечер капитан Клушенцов, любивший устраивать удобные и приятные для всех комбинации.Но он не сказал того, что думал.
— Откуда же взяться успеху? — заметил он уныло.
— Залог успеха прежде всего в том, чтобы каждый из нас исполнил свой долг до конца… — сказал Львов, как всегда определенно и твердо.
— Если бы знать твердо, в чем теперь заключается наш долг… — подавив вздох, отвечал Ваня. — Все спуталось… Вот недавно был я в тылу; там определенно говорят о каком-то заговоре и о том, что великий князь Николай Николаевич грозит повернуть штыки на Петроград и Царское Село… Вот тут и разберись… Все спуталось…
Алексей Львов ничего не сказал и только пристально посмотрел на Ваню: он считал его порядочным честным офицером, но такие речи казались ему опасными. И если их стали повторять даже порядочные люди, то… что же будет?
— А вы что тут поделываете? — спросил его Станкевич.
— В парке был, мотор свое проверял… — отвечал Львов. — Завтра утром в разведку лечу. Смотрите, не подстрелите меня! Вы где стоите?
— За Большой мызой, у самой реки…
Мимо прошла небольшая группа опущенных солдат, волоча ногами и то и дело стукаясь штыками. Солдат в них не чувствовалось — это были просто очень уставшие и озлобленные люди.
— А у нас вчера прокламашки опять разбросали… — сказал Ваня, посмотрев на них.
— Германской работы?
— Не разберешь. Может, и свои…
— Насчет чего?
— Да все то же: Распутин, измена, богачи пьют кровь народа, на беде его наживаются… И скверно то, что многое в них верно… Офицеры наши попробовали было побеседовать с солдатами на эти темы, чтобы рассеять впечатление, но… слабовато вышло и принесло, пожалуй, больше вреда, чем пользы. Не опровергнешь Распутина, не опровергнешь проклятых спекулянтов, ничего не опровергнешь… Ох, погано, погано!..