Распутин
Шрифт:
— Раненых — кем? Вами или турками?
— Прежде всего турками и немцами, а потом, возможно, и мной… — невольно впадая в его тон, отвечала девушка.
— Прекрасно. Идите и добивайте своих жертв окончательно, а к половине первого милости просим сюда, поедем завтракать на вокзал, — там татары кормят недурно, — а затем в Горки…
— Хорошо… — вставая, сказала Ирина Алексеевна. — Да: а что это у вас за рекой какой страшный дым стоит? Точно у нас на позициях, когда неприятель зажжет что-нибудь…
— И у нас тоже свой неприятель есть, мужики… — сказал Сергей Федорович. — Это леса казенные горят. Обыкновенно это начинается
— Где, в Москве или на фронте?
— И в Москве, и на фронте…
— На фронте… совсем плохо… — потухнув, сказала Ирина Алексеевна. — А в Москве еще хуже… Спекулируют невыносимо и говорят, говорят, говорят… Ну да об этом я в Горках расскажу… А пока прощайте…
Она вышла. Управцы щелкали на счетах, расчеркивались, получали деньги, выдавали деньги, трещали машинками, звонили в телефон, пудрили носики, переговаривались, пересмеивались — все шло, как полагается. А Ирина Алексеевна взяла первого попавшегося извозчика и поехала в госпиталь на Дворянской: ей хотелось навестить раненых Володю Похвистнева и Ваню Гвоздева. По указанию вихрастого мрачного фельдшера, от которого крепко пахло лекарствами и табаком, она осторожно постучала у двери.
— Войдите! — отвечал ей свежий девичий голос.
Она отворила дверь и остановилась у порога: у изголовья исхудавшего Володи сидела строгая пожилая женщина вся в черном, по-видимому его мать, а около постели с пустым стаканом в руках стояла прелестная девушка, с недоумением поднявшая на нее свои синие чистые глаза. Володя на одно короткое мгновение смутился…
— А-а, Ирина Алексеевна! — слабо воскликнул он. — Какими судьбами? Вот не ожидал!
Не познакомить ее с матерью и невестой было невозможно, но в то же время что-то точно в нем воспротивилось этому: это были точно два каких-то враждебных мира, между которыми моста не должно было быть. Едва ли не в первый раз простой и прямой душе Володи жизнь показалась сложной и трудной. И делая над собой некоторое усилие, он, стараясь быть любезным, сказал:
— Мама… Таня… Это — Ирина Алексеевна, наша милосердная сестра… Она первая приняла меня после ранения… Ирина Алексеевна, это моя мама, а это Таня, моя… невеста… Очень, очень рад вас повидать! Присаживайтесь…
И было в его тоне что-то неуловимое, что всех этих женщин заставило немножко точно насторожиться одна против другой, и обмен первыми приветствиями вышел неловок и холоден. Ирина Алексеевна села на предложенный ей Таней стул, осведомилась о здоровье, передала поклоны из полка и всякие полковые новости и вдруг почувствовала, что она здесь не только не нужна, но мешает, что от нее здесь неудобно.
— А где же поручик Гвоздев? — спросила она.
— Его еще не привезли… — сказал Володя. — Ждем со дня на день… Он ведь родной брат Тани…
— А-а… — уронила Ирина Алексеевна, еще резче чувствуя, что ей надо уходить. — Жаль, что не удалось повидать его…
И поговорив с трудом еще несколько минут, Ирина Алексеевна поднялась.
— Ну, не буду мешать вам… — сказала она, подавив легкий вздох. — Да мне и пора…
В душе Володи шевельнулось что-то вроде раскаяния и жалости. На минуту вспыхнуло горячее воспоминание о ее ласках. Он испуганно потушил его в себе. И мелькнула жестокая мысль: что же, не я один… И он сдержанно, точно
— Я зайду как-нибудь потом… — сказал она. — А теперь меня ждут…
И простившись со всеми, она своей поющей походкой вышла из комнаты и, низко опустив голову, пошла людной улицей. На душе было тоскливо. Да, жизнь жестока, жестока и там, жестока и здесь, везде. И виноватых как будто нет ни там, ни здесь…
XXV
ГОСПОДА ЗОРИНЫ
Вадим Васильевич Тарабукин, земский начальник, встал, как всегда, в одиннадцатом часу, с тяжелой головой и отвратительным вкусом во рту, весь разбитый и злой: здорово они вчера в клубе дерболызнули! В большом сумрачном кабинете, где он всегда спал на низком продавленном турецком диване, воняло остывшим табачным дымом, какою-то отвратительной кислотой и псиной: около печки на истрепанном коврике спал старый легаш его Лорд Эпсом, апатичный, сонный, весь покрытый мокрыми лишаями. В запыленные, давно не мытые окна — Вадим Васильевич терпеть не мог, чтобы у него в кабинете что-нибудь передвигалось или менялось, — смотрело яркое весеннее утро, в старом, умирающем, залитом теперь солнцем саду слышалось пение зябликов, но от этого солнца и пения птиц в сумрачном, тихо умирающем доме земского было только еще сумрачнее…
— Маша! — хриплым голосом крикнул он. — Чаю!
— Сичас, Вадим Васильевич… — отозвался откуда-то свежий женский голос.
Вадим Васильевич, зевая, потянулся так, что все суставы его жидкого захудалого тела треснули, и стал рассеянно одеваться. На его глупом птичьем лице лежала неопределенная вялая дума.
Вошла с чаем на подносе Маша, миловидная, приятная женщина лет тридцати с небольшим. Лет пятнадцать тому назад она, круглая сирота, попала к Тарабукиным чем-то вроде горничной, сошлась с Вадимом, тогда еще гимназистом, а когда семья Тарабукиных распалась, она осталась с ним в старой усадьбе в качестве и любовницы, и экономки, и хозяйки. Была она человек простой, мягкий и добрый и принимала обязанность жить на земле просто, без больших причуд — разве иногда только глубоко задумается о чем-то да вздохнет… Мужики очень уважали ее:она всегда заступалась за них перед Вадимом Васильевичем, который угнетал их своей непробудною ленью и своим вздорным характером.
— Какая у вас духота! — сказала Маша, ставя поднос на закапанный чернилами и стеарином пыльный стол. — Хоть бы окно открыли…
— Возьми да открой, коли охота… — сказал Вадим Васильевич. — Есть кто там?
— Человек восемь мужиков ждут… — отвечала Маша, отворяя облезлую дребезжащую раму. — Да еще господа Зорины… — прибавила она тихо.
— Кто? — воззрился на нее Вадим Васильевич и даже подтяжки застегивать бросил.
— Господа Зорины… — повторила Маша. — Молодой барин с барышней…
— Чего им еще?
— Я не знаю. Вас хотят видеть…
— И на кой черт ты их принимаешь? Ну сказала бы, что нет дома или болен, что ли… Черт их носит… Какие такие у нас дела могут быть?
— Да как же я могу? Если пришли, значит, есть дело какое-нибудь…
— Дело, дело… — надевая грязный, пахнущий потом китель, проворчал Вадим Васильевич. — Черт их совсем побрал… Никакого покоя нет… Ну, зови, что ли…
— Да вы хоть бы умылись… — сказала Маша. — Я подала воды…