Распутин
Шрифт:
На старенькой серой терраске над только что политыми и потому сильно благоухающими цветниками сумерничали. По низким, сдержанным голосам чувствовалось, что у разговаривающих на душе так же тихо теперь, как и на этой отходящей ко сну земле.
— А, Евгений Иванович… Где это вы пропадали? — раздался голос Анны Степановны, жены Сергея Федоровича. — Идите к нам…
Он поднялся по лесенке, заставленной по бокам ящиками с лохматой, пряно пахучей настурцией.
— А у нас гостья… Привезла целую кучу новостей с фронта и из Москвы… Познакомьтесь…
—
— Это Евгений Иванович Громов, редактор-издатель нашей окшинской газеты, а это та самая Ирина Алексеевна, о которой я вам не раз говорила… — сказала Анна Степановна, когда-то миловидная женщина с коротко остриженными волосами и неизменной пачкой всяких газет на коленях. — Посидите с нами… Скоро дадут чай — Евгений Иванович, поздоровавшись с гостьей, сел на первый попавшийся стул в сторонке. Он устал.
— Размышлял о тщете всего земного? — дымя трубкой, спросил, смеясь, как всегда, глазами, Сергей Федорович. — А у нас, брат, ботвинья какая была — м-м-м! Вот и Ирина Алексеевна скажет… Напрасно взял ты эту привычку не обедать… Хороший обед во всяком случае не тщета…
— Почему о тщете? — нехотя отвечал Евгений Иванович. — Для меня и Княжой монастырь не тщета — посмотрите, как сияют на нем кресты… — и эти запахи цветов, и эта зеленая звезда… Напротив!
— Напротив! — засмеялся Сергей Федорович. — Запахи, кресты, зеленая звезда, а вот приехал свежий человек, а ты даже не поинтересовался узнать, что там нового…
— Устал я, друг мой, от этих новостей… — тихо отвечал Евгений Иванович. — Мы наступаем, немцы отступают, немцы наступают, мы отступаем — опротивела мне эта бесконечная кадриль по колена в крови. Разве только в этом жизнь?
— Не только в этом, но и в этом…
— Конечно, и в этом, но это только ничтожная, микроскопическая часть ее…
— Однако! Мобилизовано, говорят, в одной России только около пятнадцати миллионов людей, это не так уж микроскопично!.. — воскликнул Сергей Федорович. — Докатись немцы сюда, они показали бы тебе, что это значит…
Евгений Иванович на мгновение заколебался: сказать или не сказать?
— Ничего такого существенного не произошло бы, Сергей Федорович, — проговорил он наконец. — Так же звенели бы комары в серебряных сумерках, так же пахло бы из сада то резедой, то настурцией, так же теплились бы в небе звезды, так же одни люди — неизвестно почему — радовались бы, а другие — тоже неизвестно почему — горевали бы…
— Ну разве не Гамлет, Ирина Алексеевна, а? — засмеялся Сергей Федорович, произнося совсем по-русски: Гамлет. — Что я вам говорил?
Девушка неопределенно и слабо улыбнулась. На лице ее все время стояло обычное ее выражение: точно она все время прислушивалась к чему-то смутному, далекому, точно ждала она из безвестных далей какой-то необыкновенной вести.
— Евгений Иванович, видимо, из приемлющих… — сказала Анна Степановна, думая, что этим книжным термином она вполне определяет гостя.
— То есть — что приемлющий? — спросила Ирина Алексеевна, и темные звезды ее глаз скользнули
— Жизнь приемлющий… Всю, во всем ее объеме… — объяснила Анна Степановна, поглаживая рукой по пачке газет.
— Ах, вот что!.. — опять неопределенно отозвалась девушка. — В наше время таких людей, во всяком случае, немного…
Его повлекло к ней, и ему захотелось сказать ей что-нибудь задушевное. И неловко было говорить так сразу незнакомой, и хотелось сказать.
— Под новым термином этим у нас принято подразумевать что-то особенное… — сказал он. — А между тем он обозначает только самое естественное, самое нормальное, самое обычное отношение к миру и жизни. Приемлют жизньи мир просто и без фасонов и зяблик, и комар, и миллионы людей, а будто бы не приемлют ее только очень немногие… читатели…
И он сам улыбнулся неожиданно выскочившему у него определению неприемлющих. Сергей Федорович громко рассмеялся.
— Получи и распишись, Анюта… Это в твой огород…
— Зачем непременно — в огород? — с некоторым неудовольствием возразил Евгений Иванович. — Я говорю просто. Для меня жизнь — это… ковер, который вышивает великий Артист. И в ковре этом неизбежно есть и черное пятно горя, и серое — тоски, и красное — гнева и мести, и зеленое — молодой надежды, и голубое — грез… А целое — поэма, непостижимая в своих целях, но прекрасная…
— А если сам ты попадешь в черное в этом твоем ковре?
— Что же делать? Я только один стежок… — тихо сумеречным, теплым голосом сказал Евгений Иванович. — Да, впрочем, так и не бывает: всякая жизнь многоцветна. И в моей жизни есть и черное, и красное, и золотое, и лазурное… И когда придет черный стежок, перетерпи. А потом придет и радость…
— Это для меня ново… — проговорила тихо Ирина Алексеевна. — По крайней мере, в такой форме…
— Это только так кажется… — сказал Евгений Иванович. — Это философия лягушки, зяблика, комара, моя и ваша… Мы только не хотим высказать все это прямыми и простыми словами…
— Сергей Федорыч, вас что-то мужики требовают… — сказала, появляясь в темных дверях, маленькая, худенькая и степенная Домна, бывшая в доме не столько кухаркой, сколько полноправной экономкой, так как Анна Степановна вся ушла в чтение газет и письма к своим многочисленным знакомым.
— В чем там дело?
— Не знаю… Насчет покосов, што ли…
— Иду… — сказал Сергей Федорович, вставая. — О-хо-хо-хо… А вы тут философствуйте насчет черного, И золотого, и лазурного…
— Чай прикажете собирать, барыня? — спросила Домна.
— Пусть Катя собирает… В саду под липками, Домнушка…
Совсем смерклось. Потухли далекие кресты, потемнели краски.
Внизу, под обрывом в лугах, били перепела, и зарница робко вздрагивала за черными деревьями. Где-то далеко песню кто-то затянул унылую. Звезды зажигались одна за другой. И то, что днем среди суеты было спрятано глубоко в душе, теперь просилось наружу — хотелось говорить тепло и задушевно…