Распутин
Шрифт:
Наконец дошла очередь и до Вари. Обмирая от стыда, она вошла точно не своими ногами в святилище.
— Чем могу служить?
У нее быстро запрыгали губы, и красивые покорные глаза сразу налились слезами.
— У меня… у… меня… на войне… убит жених… — прошептала она. — Я… осталась… беременной… Это убьет… мать… И вообще… стыд… Сделайте… умоляю вас…
Он холодно слушал — много слышал он таких историй! И он оглядел ее внимательно, но не заметил нисколько, как прекрасна и трогательна она в своем горе, в своем стыде, в своем отчаянии.
— Который месяц?
— Я… не знаю… Кажется, третий…
Он
— Входя в ваше положение… действительно… Да, конечно… — говорил он, как бы раздумывая, хотя раздумывать было решительно не о чем: и жалкое платьишко, и несчастное белье ясно сказали ему, что связываться не стоит. — Вам угодно будет воспользоваться и моей лечебницей?
— Если можно… — прошептала Варя.
— Условия известны вам?
— Нет.
— Операция пятьсот рублей и посуточно двадцать пять рублей. Нужен непременно паспорт, но можете передать мне его в запечатанном конверте…
У нее подкосились ноги. Она хотела было броситься на колени, признаться в своей бедности, в своей нищете, но как-то нечаянно взглянула она в это каменное лицо, в эти мертвые желтые глаза и запнулась.
— Хорошо… — прошептала она. — Я… потом… приду…
И с горящим лицом, вся холодная, отдав доктору последние пять рублей, она вышла из святилища чрез другую дверь.
Доктор открыл дверь в приемную и холодно произнес:
— Прошу номер тридцать первый!
И когда, не помня себя, Варя вышла в водоворот Мясницкой, ей вдруг стало беспощадно ясно, что Москва не даст ей ничего, и она, повесив голову, повернула обратно к вокзалу…
Митя, несколько проспав, утром с неприятным чувством убедился, что мать его куда-то исчезла. Нахмурившись, он умылся, оделся и стал на примусе кипятить воду для чая. Матери все не было… Старуха решила воспользоваться своей свободой, чтобы предпринять что-нибудь для спасения сына. Что в таких случаях делают, она совершенно не знала, но она вспомнила, что неподалеку, у Татарского Пролома, жил в особняке один отставной генерал по фамилии Верхотурцев, и она решила попытать счастья у него.
Сын бедного священника из захолустья, смолоду Верхотурцев был студентом-технологом, увлекся революцией и отбыл тюремную повинность. Это отрезвило молодого человека, он исправился и почему-то выбрал военную карьеру, которую прошел так успешно, что русско-японскую войну закончил генералом, а кроме того — об этом никто решительно не знал — за границей в надежном банке у него было припрятано кое-что и про возможный черный день. Замечательным свойством этого генерала было то, что он то и дело вспыхивал самым ослепительным фейерверком часто по самому по-видимому незначительному поводу. И было очень ясно, что эти фейерверки его были часто неожиданны и для него самого и не только своим, так сказать, самовозгоранием, но даже и своим свойством: то вдруг он начинает пускать фейерверк самый либеральный с уклоном даже в некоторую красноту — для него это было довольно безопасно, — а то вдруг загорится самыми верноподданными огнями так, что потом, оставшись один, и сам руками разводит. Часто эти фейерверки ставили его в весьма неприятное положение, но он выпутываться умел и безмятежно продолжал свое мирное житие
— Вас желает видеть госпожа Зорина… — доложил ему почтительно лакей.
Генерал прикрыл газетой альбом с голыми красавицами — парижское издание для любителей красоты — и сказал благостно:
— Конечно, проси…
В солидный и красивый кабинет генерала вошла старуха Зорина, обтрепанная, жалкая. Голова ее тряслась, как и руки. Безумные глаза точно ничего не видели.
— Чем могу служить? — вежливо встал навстречу ей генерал, но поморщился: внешний вид старухи говорил, что она непременно попросит денег, а этого старик не любил.
— У меня, ваше превосходительство, один-единственный сын… — начала старуха. — Мальчик больной, несчастный — очень уж бедность наша теперешняя нас заела… Наши богатые родственники, известные графы Строевы, совершенно разорили нас… И вот его призывали в армию… а он такой деликатный… нервный… раздражительный… не вынес и, знаете, застрелился… Его отходили, а вот теперь грозятся опять взять… Это непременно по проискам врагов, но это все равно… Мальчик не вынесет… Такой он беззащитный и… эти, знаете, новые идеи, должно быть, в голове…
— Так, собственно, что же я могу сделать?
— Если бы вы, ваше превосходительство, похлопотали, чтобы его освободили, я так была бы признательна вам…
Она заплакала в грязненький платочек.
— Но… извините меня, сударыня… мне, право, странно… — начал генерал, чувствуя, как внутри его неудержимо разгорается какой-то пышный фейерверк. — О чем вы плачете? Вы должны — понимаете: вы должны! — гордиться тем, что ваш сын имеет честь защищать нашу дорогую родину…
— Да ведь… нищие мы, ваше превосходительство… и он такой слабенький… — продолжала старуха, всхлипывая в грязненький платочек. — Ведь не чужой… единственный…
— Тем паче, сударыня, тем паче-с! — энергично продолжал генерал и даже в грудь себя ударил. — Именно то, что нам дорого, именно то, что нам бесценно, и должны мы в эти высокоторжественные моменты принести на алтарь родины. Именно: все!.. Да-с, все… — разгораясь все более и более, продолжал, сверкая глазами, генерал. — И единственное мое горе, что мне за шестьдесят и что меня не берут уже на службу… Да-с, но чтобы доказать вам, сударыня, что то, что я говорю вам, не пустые слова, я тотчас же при вас еще и еще раз делаю попытку получить разрешение послужить родине…
Он сел к столу, что-то бойко начертил на листке бумаги и торжественно встал.
— Вот-с, не угодно ли… — проговорил он вдохновенно и начал читать бумажку: — «Всепокорнейше прошу ваше высокопревосходительство в настоящее тяжкое для родины время использовать и мои скромные силы для помощи ей. Надеюсь, голос старого воина найдет отклик в душе вашего высокопревосходительства, и я получу немедленное назначение на действительную службу. Генерал Верхотурцев». Вот-с, не угодно ли? Как же после этого может сметь ваш сын — да, да, сметь! — стреляться там, быть слабым, какие-то там новые идеи?.. Эй, Василий!