Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
И — Лидуся! Со скрипкой!
Я дернулся назад, выдирая из толпы свой мешок, проскочил бегом мимо кубовой в служебную калитку и вылетел на перрон уже из дверей вокзала. Теперь я стоял в пяти шагах от оркестра, сбоку. Я видел Ли- дусю. Она была такая же худенькая. Из ворота синей, не по размеру просторной спецовки возвышалась ее тонкая шея. То же смуглое лицо, узкое, с точечкой родинки меж легких и высоких бровей, та же прямая, единая линия лба и носа. Кроме спецовки что-то еще меняло ее облик, делало старше. И я понял: косы. Вернее, их отсутствие. Она была подстрижена.
Постепенно толпа стала редеть. Кто куда: к билетным кассам, в буфет, на базар — на площадь.
И тогда Лидуся увидела меня и опустила смычок. И мне показалось, что оттого, что умолкла скрипка, оркестр заиграл скучнее и вразнобой.
— Здравствуй. Ты сейчас приехал? Этим эшелоном? — спросила Лидуся, когда я подошел и взял ее за тоненькое запястье руки, державшей смычок.
— Ну да! — Я улыбнулся, показывая ей вещмешок. — Здравствуй, Лидуся. Видишь, я вернулся. Как ты тут? Играешь? — Я кивнул на музыкантов. — Помнишь тот оркестр, когда мы уезжали на фронт? Молоденький дирижер в очках…
— Он погиб. Его мама приезжала сюда. Тут оставались какие-то его ноты. Он, оказывается, музыку сочинял… Три года тебя не было…
Мы посмотрели друг на друга, Лидуся что-то торопливо ловила в моем лице, словно боясь, что такая возможность коротка и сейчас кончится вовсе вместе с этой торжественной, суетной и, может быть, единственной минутой встречи после такого возвращения. Мне было приятно, что она так смотрит.
— Почему же ты не писал? Ты стеснялся? — спросила Лидуся.
— О чем писать? Война. — Я засмеялся: неужели она подумала, что я все еще не разучился стесняться. — Ты поступила в консерваторию?
— Нет. Работаю табельщицей на швейной. Папа погиб. Мы остались с мамой. Я не могла ее бросить и уехать.
Я взял у нее скрипку, уложил в футляр. Я видел, что Лидуся наблюдает, как ловко это у меня получается. Вещмешок по-походному я надел на лямки, и мы пошли через опустевший перрон к выходу в город. Я улыбнулся, потому что какой-то солдат сказал другому:
— Видал вояку со скрипкой? Лучшего трофея не нашел.
Чудак он…
Конь
Первый апрельский дождь плотно осадил в полях снег, смыл его голубизну, и по черствой шуршащей корочке пошли серые тени. На дороге снег и вовсе был истолчен в бурую кашицу, заплывшую в разъезженные колей.
В такую погоду топал я свои пять километров в батальон майора Суджакова. Полуторку я заметил, когда тракт, уведя меня на холм, круто скользнул вниз. Здесь на холме, где волглый ветер затеребил полы шинели, пустовала площадка с тремя окопчиками, валялись, ржавея, спирали «бруно», цинки от патронов и пропитанные смолой упаковочные картонки. Все это напомнило мне вдруг, что фронт близко, что все это — уже настоящее, а не учебное, как на училищном полигоне. А внизу у обочины стояла машина, из открытого радиатора валил пар. Шофер набирал воду из воронки самодельным ведром — белой высокой банкой от сгущенного молока с куском
— Подвезете? — спросил я.
Шофер оглядел мое новенькое обмундирование, незатасканный вещмешок и равнодушно спросил:
— Далеко?
— В хозяйство Суджакова.
— Садитесь.
Ехали медленно. В коробке скоростей что-то металлически хрустело.
— Разве это дорога?! Мать ее так! — плюнул шофер за окно. — Из госпиталя?
— Нет, только из училища, — смутясь, ответил я. — Закуривайте. — Я достал пачку «Казбека», полученную перед отправкой на фронт, прорезал ногтем бумажную оклейку.
Он взял папиросу двумя пальцами, осторожно, чтоб не нарушить весь ряд, подул в нее легонько, фигурно смял мундштук и закурил.
— Хорошо! — улыбнулся шофер. — С филичевым табачком сравнить — будет слабовато, правда, но для наслаждения хорошо. Ее бы после завтрака на закуску, — усмехнулся он. — Да поди угадай, что раньше: до завтрака доживешь иль осколок в брюхо схлопочешь. Так что экономить ни к чему. — Он повернул ко мне лицо — темное, с глазами, блестевшими слезой от долгого бессонья. Затем умолк, круто, обеими руками вперехват выворачивая пощербленную баранку.
Миновали сожженную деревеньку. Черные печи, пролысины черной земли, рыжая щетина прошлогодней травы.
Водитель повел короткой шеей:
— Вот она, война, как управилась тут! В ней все горит: изба, железо, человек. Так-то! Ничего, придем и к ним. Там и камень у нас запылает… Вам сколько лет? — вдруг спросил он.
— Двадцать, — соврал я, будто год, который я накинул себе, мог в глазах шофера прибавить мне солидности и укрепить значение моих новеньких лейтенантских погон. — А вам?
— Двадцать три, — сказал он равнодушно.
Усталый, небритый, он казался старше. И эти четыре года, и эта усталость здорово отдаляли его от меня: он воевал с самого начала, прошел и узнал все с теми, кто был старше меня и его вдвое.
На развилке он остановил машину.
— Ну, вам налево, мне — направо. Дайте-ка вкусненькую на прощанье.
Я протянул ему папиросы. Взял он одну.
— Остальные спрячьте: раскурочат враз, к вечеру сами «стрелять» начнете…
Из сугроба торчала жердь с фанеркой, а по фанерке — в раскорячку — буквы: «Фомино. Хозяйство Суджакова». Так мне и сказали в штабе полка: «Идите в деревню Фомино. А там найдете».
В Фомино я пришел в сумерки. Мороз снова сковал хрупким стеклом края луж. Фиолетово-зеленая прожилка заката медленно остывала, становилась синей, а потом слилась со всем темным охолодевшим небом. Оно низко раскаталось над грустными полями, по которым шел накрап воронок. Никакой деревни, собственно, и не было, — ни улиц, ни закоулков — черные от пожара голые печи и дымоходы, кое-где недогорелые бревна с приплясывавшим на ветру пеплом. Уцелели каким-то чудом лишь одна изба да черная баня.
Батальон обжил блиндажи, оставленные немцами, — чистые, обшитые неошкуренными стволами изведенного на это дело ближнего соснового подлеска, пошел он и на нары да столики посередке.