Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

“Мне грустно, наступает вечер. Но испытываю я также и нечто обратное грусти. В это мгновение я нахожусь там, где достаточно испытать легкую меланхолию, чтобы вновь ощутить ненависть и радость. Я чувствую, что нежен — не только к людям, но и к их страстям. Я люблю их, любя те чувства, за которые их можно было бы любить. Я приношу им поклонение и жизнь в квадрате: чтобы нас разлучить, остается только то, что могло бы соединить: дружба, любовь. На исходе дня в моих глубинах отлагаются странные эмоции, принимающие меня за свой объект. Сам себя я люблю, сознавая свое отвращение, я успокаиваюсь со страхом, — я смакую жизнь в чувстве, которое меня от нее отодвигает. Все эти теснящиеся во мне страсти порождают только то, что я есмь, и все мироздание расплескивает свою ярость, чтобы вынудить меня смутно себя ощутить, ощутить некое не ощущающее себя существо. Теперь вместе с ночью снисходит покой. Мне уже не под силу назвать хоть какое-нибудь чувство. Вполне можно было бы назвать то состояние, в котором я пребываю, не бесстрастностью, а горением. Ощущаю же я источник того, что ощущается, чувствуется, тот исток, который, как полагают, бесчувствен, неразличимое движение наслаждения и отвращения. И, это правда, ничего не чувствую. Я затрагиваю области, в которых то, что испытываешь, не имеет никакого отношения к тому, что при этом испытывается. Я схожу в твердую глыбу мрамора с таким ощущением, будто скольжу по морю. Тону в немой бронзе. Повсюду строгость, алмаз, безжалостное пламя, но при этом ощущаешь словно пену. Полное отсутствие желаний. Тут нет движений, нет даже намека на движение, как и на неподвижность. Именно в подобной скудности я и узнаю вновь все те страсти, от которых каким-то банальным чудом был отодвинут. Разлученный с Анной, разлученный — в той степени, в какой ее любил — с моей любовью к Анне. И вдвойне разлученный с самим собою, поскольку желание всякий раз уносит меня за пределы желания, и я уничтожаю даже того несуществующего Фому, в котором, мне кажется, я действительно существую. Разлученный с этой разлукой, отсутствующий в этом отсутствии, я бесконечно отступаю. Теряю все связи с горизонтом, которого бегу. Бегу моего бегства. Где этому конец? Уже пустота кажется мне верхом полноты: я ее слышал, ее испытывал, исчерпывал. Теперь я — словно испуганное собственным прыжком животное. Я падаю с ужасом от своего падения. И вплоть до головокружения надеюсь отделаться от себя. Не ночь ли это? Не вернулся ли я другим туда, где был? Вновь высший момент покоя. Тишина, для души прибежище ясности. Я в ужасе от этой умиротворенности. Я ощущаю нежность, которая меня в себе содержит, мучение, которое меня пожирает. Если бы у меня было тело, я бы вцепился руками себе в горло. Мне бы хотелось страдать. Мне бы хотелось предуготовить себе простую смерть, в агонии которой я бы себя истерзал. Какая умиротворенность! Я опустошен усладами.

Во мне не осталось уже ничего, что не раскрылось бы как к отвратительному наслаждению к этой грядущей пустоте. Меня не поддерживает ни одно понятие, ни один образ, ни одно чувство. Если недавно я ничего не чувствовал, просто-напросто испытывая каждое чувство как огромное отсутствие, то теперь испытываю самое сильное чувство в полном отсутствии чувств. Я извлекаю свой ужас из ужаса, которого у меня нет. Страх, ужас — превращение проходит через любую мысль. Я борюсь с чувством, которое открывает мне, что я не могу его испытать, и как раз в этот момент и испытываю его с силой, превращающей его в невыразимое мучение. И это еще ничего, поскольку я мог бы пережить его по-другому, не таким, какое оно есть, как страх, пережитый как наслаждение. Но весь ужас в том, что в нем открывается сознание, что никакое чувство не возможно, как, впрочем, и никакая мысль, и никакое сознание. Самый же большой ужас в том, что, воспринимая, я отнюдь не рассеиваю его своим прикосновением, словно призрак, а приумножаю сверх всякой меры. Я испытываю его, как бы его не испытывая, как бы не испытывая ничего, и эта абсурдность составляет его чудовищную материю. Нечто совершенно абсурдное служит мне рассудком. Я ощущаю себя мертвецом — отнюдь; я, живой, ощущаю себя бесконечно более мертвым, чем мертвец. Я открываю свое существо в головокружительной бездне, где его нет, в отсутствии — в отсутствии, в котором оно пребывает как божество. Меня, нет, и я длюсь; бесконечно протянулось для этого устраненного существа неумолимое будущее. Надежда оборачивается страхом перед временем, которое влечет ее за собой. Все ощущения выплескиваются сами из себя и стекаются разрушенными, упраздненными к тому из них, которое меня лепит, меня создает и разрушает, заставляет меня при полном отсутствии ощущений до жути ощущать под формой ничто собственную реальность. Ощущение, которому нужно дать имя и которое я называю тоской. Вот, стало быть, и ночь. Темнота ничего не скрывает. Первым делом я заключаю, что эта ночь не сводится к временному отсутствию ясности. Отнюдь не будучи возможным поводом для образов, она состоит из всего того, что не видно и не слышно, и, вслушиваясь в нее, даже человек поймет, что если бы он не был человеком, то ничего не услышал бы. В истинной ночи нет, стало быть, неслышного, незримого, всего того, что может сделать ночь обитаемой. Кроме нее самой, она не позволяет ничего себе приписать, она непроницаема. Я и в самом деле нахожусь по ту сторону, если по ту сторону — это то, что не признает другой стороны. Эта ночь вместе с ощущением, что все предметы исчезли, приносит и ощущение, что любой из них мне близок. Она есть высшее, самодостаточное отношение; она вечно препровождает меня к себе, и темный переход от тождественности к тождественности заражает меня желанием чудесного продвижения. В этом абсолютном повторении того же рождается истинное движение, которое не может привести к покою. Я чувствую, как ночь направляет меня к ночи. Моим начинаниям в качестве цели преподносится своего рода бытие, составленное из всего того, что бытием исключается. Совсем рядом со мной то, что не видно, не понятно, не есть, образует уровень другой — и однако все той же — ночи, к которой я несказанно стремлюсь, хотя уже с ней и слился. В пределах моей досягаемости целый мир — я называю его миром, как, мертвый, назвал бы землю небытием. Я называю его миром, потому что для меня нет других возможных миров. Я полагаю, как бывает, когда подходишь к какому-нибудь предмету, что благодаря мне он становится ближе, но это он меня в себя включает. Он, незримый и вне бытия, меня воспринимает и поддерживает в бытии. Его самого, неоправданную, если бы меня там не было, химеру, я распознаю не в том, как вижу его я, а в том, как видит и узнает меня он. Я видим. Под этим взглядом мне предуготовлена пассивность, которая, вместо того чтобы свести на нет, наделяет меня реальностью. Я не стремлюсь ни его различить, ни достичь, ни предположить. В полном небрежении своею рассеянностью сохраняю за ним столь ему подобающий характер недоступности. Мои чувства, мое воображение, мой дух мертвы с той стороны, с которой он меня рассматривает. Я воспринимаю его, не являющегося даже гипотезой, как единственную необходимость; как свое единственное сопротивление, уничтожающее меня мое же я. Я видим. Ноздреватый, совсем такой же, как не видимая себе ночь, я видим. Столь же неощутимый, как и он, я знаю того, кто меня видит. Он даже является последней возможностью, чтобы я был виден, тогда как я не существую. Он и есть тот взгляд, который продолжает меня видеть и в мое отсутствие. Он — тот глаз, которого, становясь все полнее, все более и более требует, дабы я мог вечно оставаться предметом зрения, мое исчезновение. В ночи мы неотделимы друг от друга. Наша интимность и есть эта ночь. Между нами устранено любое расстояние, но для того, чтобы мы не могли друг к другу приблизиться. Он мне друг, дружба, которая нас разделяет. Он со мною един, единение, которое нас различает. Он — это я сам, я, для меня не существующий. В этот миг я существую только для него, для меня не существующего. Мое существо продолжает быть лишь с высшей точки зрения, а та как раз несовместима с моею. Перспектива, в которой я исчезаю в своих собственных глазах, восстанавливает меня в полный образ для ирреального взгляда, коему я запрещаю всякий образ. Полный образ по отношению к некоему миру без образов, в котором я фигурирую в отсутствие любой воображаемой фигуры. Бытие небытия, которому я служу ничтожным отрицанием, порождаемым им как своя глубинная гармония. Становлюсь ли я в ночи вселенной? Чувствую, что, невидимый и несуществующий в каждой своей частичке, я в высшей степени зрим весь целиком. Чудесным образом связанный, представляю в едином образе выражение всего мира. Бесцветный, не вписанный ни в какую мыслимую форму, не будучи к тому же порождением могущественного мозга, остаюсь единственным необходимым образом. На сетчатке абсолютного глаза я — крохотный перевернутый образ всех вещей. В своих масштабах я даю ему личностное видение не только моря, но и до сих пор не затихших среди холмов отголосков крика первого человека. Там все отчетливо, все слилось воедино. Совершенное единство возмещает той призме, какою я являюсь, бесконечное рассеивание, позволяющее видеть все, ничего не видя. Я возобновляю грубую попытку Ноя. Я заключаю в своем отсутствии принцип целостности, который реален и ощутим лишь для абсурдного существа, превышающего любую целостность, для того абсурдного зрителя, который во мне копается, меня любит и властно в своей абсурдности влечет. Насколько я включаю в себе целокупность всего, коей, как вода Нарциссу, доставляю отражение, в котором она себя желает, настолько из целокупности и исключен, как исключена отсюда и сама целокупность, а в еще большей степени — тот чудесный отсутствующий, разлученный и со мною, и со всем остальным, отсутствующий также и для меня, хотя я в одиночку тружусь для него среди привечаемого им абсурда. Мы втроем — уже громадное число, когда один из троих является всем — подпали под один и тот же логический запрет. Нас объединяет общая неудача, в которой мы связаны друг с другом, — с той разницей, что неразумным существом, представляющим все вне себя, я предстаю в отношении единственно своего созерцателя, но по отношению к нему же я и не могу быть неразумным, коли он сам представляет разумное основание этого существования вне всего. Я же в этой ночи, неся с собой все, направляюсь к тому, что бесконечно все превосходит. Я выхожу за пределы целостности, которую тем не менее тесно охватываю. Иду по обочине вселенной, дерзко уходя оттуда, где могу быть, и слегка в стороне от своих шагов. Это легкое сумасбродство, отклонение к тому, чего не может быть, является не только моим собственным побуждением, ведущим меня к личной невменяемости, но и побуждением увлекаемого мною за собой рассудка. Законы со мною вращаются вне законов, возможное вне возможного. О ночь, теперь ничто не заставит меня быть, ничто не разлучит с тобою. Я полностью смыкаюсь с той простотой, к которой ты меня призываешь. Я, тебе равный, склоняюсь над тобой, предлагая зеркало для твоего совершенного небытия, для твоих теней, каковые и не свет, и не отсутствие света, для твоей созерцающей пустоты. Ко всему тому, чем ты являешься и, для нашего языка, не являешься, я добавляю сознание. Я заставляю тебя испытывать твою высшую самотождественность как некое отношение, я тебя называю и определяю. Ты становишься восхитительной пассивностью. Невмешательством достигаешь полного самообладания. Ты даешь бесконечности исполненное славы ощущение ее границ. О ночь, я заставляю тебя отведать твой экстаз. Я замечаю в себе вторую ночь, которую тебе приносит сознание твоего бесплодия. Ты распускаешься в новых ограничениях. При моем посредничестве вечно себя созерцаешь. Я с тобой, как будто ты — мое создание. Мое создание… Что за странный свет падает на меня? Не превратит ли в конце концов усилие отступиться от всего тварного меня в высшего творца? Я напрягал против бытия все свои силы и вот оказался в самом сердце творения. Я сам сделался творцом, противящимся акту творения. Вот я, осознавший абсолют как предмет, который произвожу в то самое время, когда стараюсь не произвести себя. То, что никогда не имело первоистока, принимает меня в свое вечное начинание, меня, упрямо отказывающегося от своего собственного начала. Я и есть источник того, что не имеет истока. Я создаю то, что не может быть создано. Какой-то всемогущей двусмысленностью несотворенное оказывается и для него, и для меня одним и тем же словом. Я для него — образ того, чем бы оно было, если бы его не было. Поскольку невозможно, чтобы оно было, в своей абсурдности я служу ему высшим разумным основанием. Я обязываю его быть. О ночь, я оно и есть. Вот оно и завлекло меня в ловушку собственного творения. Теперь это оно принуждает меня быть. А я, я его вечный пленник. Оно создало меня только для себя самого. Оно сделало меня, несуществующего, подобным небытию. Оно вероломно отдало меня во власть радости”.

XII

Фома шел по проселку и видел, что начинается весна. Вдалеке простирали свои потревоженные воды пруды, небо сияло, жизнь была молодой и свободной. Когда солнце поднялось над горизонтом, будущие рода, племена и даже виды, представленные особями без рода и племени, в полном величия беспорядке наполнили собой одиночество. Лишенные надкрылий стрекозы, которые начнут летать лишь через десять миллионов лет, стремились взлететь; слепые жабы ползали в грязи, пытаясь открыть глаза, которые увидят только в будущем. Другие, привлекая к себе в прозрачности времени взгляд, высшим пророчеством глаза вынуждали смотрящего на них стать визионером. Сверкающий свет, в котором освещенные, пропитанные солнцем, все суетились, чтобы получить отблеск нового пламени. Идея гибели подталкивала куколку превратиться в бабочку, смерть для зеленой гусеницы состояла в обретении темных крыльев сфинкса, а в поденках присутствовало горделивое сознание вызова, производившее упоительное впечатление, будто жизнь может длиться вечно. По полям раскинулся идеал цвета. По прозрачному и пустому небу раскинулся идеал света. Мог ли мир быть прекрасней? Деревья без плодов, цветы без цветов несли на концах своих стеблей и побегов свежесть юности. Вместо розы на розовом кусте виднелся неспособный увянуть черный цветок. Весна объяла Фому, будто сверкающая ночь, и он почувствовал, как его нежно зовет эта преисполненная блаженства природа. Для него в лоне земли расцвел фруктовый сад, в пустоте ничто пролетали птицы, а у самых ног раскинулось безбрежное море. Он шел. Не по-новому ли блестел свет? Казалось, в результате веками ожидавшегося чуда природы теперь его видела земля. Примулы подставляли себя под его невидящий взгляд. Кукушка заводила неслышимую для его глухого уха песню. Его созерцала вселенная. Вспугнутая им сорока была уже всего лишь вообще птицей, испускающей свои крики оскверненному миру. Катился камень, проскальзывая через вереницу бесконечных изменений, единство которых было единством мира в его великолепии. Среди всего этого трепета распустилось одиночество. Было видно, как из небесных глубин поднимается лучезарное и ревнивое лицо, глаза которого вбирали в себя все другие лики. Возник низкий и мелодичный звук, отдававшийся в недрах колоколов звуком, которого никто не мог услышать. Фома шел вперед. Маячащее перед ним огромное несчастье все еще казалось кротким и спокойным событием. Через долины, по холмам, его путь протянулся по сияющей земле словно греза. Странно было проходить среди благоуханной весны, которая отказывала в своем запахе, созерцать цветы, которые при всей их яркости невозможно было заметить. Взлетали, наделяя пустоту красным и черным, избранные являть собой каталог оттенков разноцветные птахи. Блеклые пичуги, призванные составить консерваторию без нот, воспевали отсутствие песни. Еще виднелось несколько летевших на настоящих крыльях поденок, ибо их поджидала смерть, и это было все. Фома придерживался своего пути, и мир вдруг перестал слышать пересекавший бездны гулкий крик. Не слышимый никем жаворонок устремил к солнцу, которого не видел, высокую трель и покинул воздух и пространство, не находя в небытии вершины своему подъему. Расцветшая при приближении Фомы роза коснулась его сиянием тысячи своих венчиков. Соловей, который следовал за ним с дерева на дерево, донес до него свой изумительный немой голос, немой и для себя, и для всех остальных певец, распевающий однако восхитительные песни. Фома приближался к городу. Больше не было ни шума, ни тишины. Захлестываемый поднятыми отсутствием волнения волнами человек вел со своей лошадью одноголосый диалог. Город, который вел про себя распадающийся на тысячу голосов монолог, покоился среди

обломков расцвеченных и прозрачных образов. Так где же был этот город? В самом центре застройки никто не попался Фоме навстречу. Пустынны были огромные дома с тысячами их обитателей, лишенные своего исконного обитателя — могущественно заточенного в камне архитектора. Огромные непостроенные города. Дома громоздились друг на друга. На перекрестках завязывались узлы памятников и зданий. Было видно, как медленно повышаются к горизонту недоступные каменные берега, тупики, ведущие к мертвенному видению солнца. Это сумрачное созерцание не могло продолжаться. Тысячи людей, странники в своих домах, нигде более не живущие, распространились до самых границ мира. Они бросались, погружались в землю, в которой, замурованные между тщательно сцементированными Фомой кирпичами, пока под облаком пепла рушилась безмерная масса вещей, продвигались вперед, увлекая под свои шаги бескрайность протяженности. Впутавшись в начальные пробы творения, за ничтожное мгновение они наворотили горы. Они всходили, словно звезды, губя непредвиденностью своих траекторий всеобщий распорядок. Слепыми руками прикасались, чтобы их разрушить, к невидимым мирам. На своих орбитах расцветали уже не сиявшие более светила. Тщетно обнимал их огромный день. Фома по-прежнему шел вперед. Словно пастух, вел он к первой ночи стадо созвездий, скопище людей-звезд. Они выступали торжественно и благородно, но к какой цели и под каким видом? Они все еще считали, что заточены в душе, границы которой хотели пересечь. Память казалась им ледяной пустыней, которую растапливало восхитительное солнце и в которой они мрачным, холодным воспоминанием, разлученным с холившим и лелеявшим его сердцем, вновь обретали тот мир, где пытались ожить. Хотя у них и не было больше тела, они наслаждались, обладая всеми представляющими тело образами, и их дух окармливал нескончаемый кортеж воображаемых трупов. Но мало-помалу наступило забвение. Необъятная память, в которой они предавались отвратительным интригам, сомкнулась над ними и изгнала их из этого городища, в котором они, казалось, еще кое-как дышали. Они во второй раз потеряли свое тело. Одни — надменно погрузив взор в море, другие — ревностно храня свое имя, утратили память о речи, повторяя при этом пустое слово Фомы. Воспоминания стерлись, и, став проклятой лихорадкой, которая тщетно тешила их надежды, словно заключенные, у которых, чтобы сбежать из тюрьмы, нет ничего кроме цепей, они пытались выкарабкаться обратно к той жизни, которую не могли вообразить. Было видно, как они в отчаянии ринулись из-за своей ограды, тайком плыли по течению, проскальзывали, но когда им уже казалось, что они на всех парах мчатся к успеху, пытаясь составить из отсутствия мысли некую более сильную мысль, которая поглотила бы законы, теоремы, мудрость, их настиг страж невозможного и поглотило кораблекрушение. Затянувшееся, тяжелое падение: достигли ли они, как в своих грезах, границ той души, которую считали, что пересекли? Они медленно отошли от своей грезы и обрели столь огромное одиночество, что, когда к ним приблизились чудища, которыми их пугали в их бытность людьми, они взирали на них с безразличием, ничего не видели и, склонившись над склепом, так и оставались там в глубокой бездеятельности, таинственно дожидаясь, чтобы тот язык, чье рождение в глубине горла чувствовал каждый пророк, вышел из моря и протолкнул в их уста невозможные слова. Казалось, что этому ожиданию, пагубному испарению, капля по капле источаемому вершиной какой-то горы, не будет конца. Но когда и в самом деле со дна теней поднялся протяжный крик, послуживший словно концом грезы, все вдруг узнали океан и заметили взгляд, чьи безбрежность и ласка пробудили в них желания, вынести которые они не могли. На мгновение вновь став людьми, они увидели в бесконечности дарующий им наслаждение образ и, поддавшись последнему искушению, сладострастно в воде обнажились.

Фома тоже разглядывал этот поток грубых образов, потом, когда подошла его очередь, бросился в него, но грустно, безнадежно, словно для него начиналось бесчестье.

Когда пожелаешь

Поскольку подруги, с которой она жила, не оказалось дома, дверь открыла сама Юдифь. Изумление мое не имело предела, не имело выхода; совсем не то было бы, встреть я ее случайно. Удивление это выразилось в вырвавшейся у меня фразе: “О Боже! до чего же все еще знакомое лицо!” (Быть может, моя решимость напрямую подступиться к этому лицу оказалась столь сильна, что сделала его невозможным.) Но тут примешивалось и смущение, что я пришел проверить на месте, насколько резко все изменилось. Время прошло и, однако, не стало прошлым; в этом и крылась та истина, хотеть столкнуться с которой мне никак не следовало бы.

Что до нее, не знаю, было ли ее удивление под стать моему. Во всяком случае, между нами явственно накопилось столько событий, непомерных фактов, бурь, неслыханных мыслей, да к тому же и такая бездна счастливого забвения, что ей не составило никакого труда мне не удивиться. Я нашел ее поразительно мало изменившейся. Крохотные комнатки, как я тотчас увидел, преобразились, но даже и в этом новом окружении, которое я еще не освоил и которое мне скорее не нравилось, она оставалась все тою же, не только сохранив верность своим чертам, облику, но и своему возрасту: молодости, наделявшей ее странным сходством с самой собою. Я не отрываясь ее разглядывал, говоря себе: вот, стало быть, откуда мое удивление. Ее лицо или, скорее, его выражение, которое почти не менялось, оставаясь на полпути между самой что ни на есть веселой улыбкой и самой холодной сдержанностью, воскрешало во мне чудовищно далекое воспоминание, и этому-то глубоко погребенному, более чем старинному воспоминанию она, похоже, и подражала, чтобы казаться столь юной. В конце концов я сказал: “Вы и в самом деле почти не изменились!” Она в тот момент стояла у самого пианино, которого я никогда не представлял себе в этой комнате. К чему оно? “Это вы играете на фортепиано?” Она качнула головой. Заметно позже со внезапным воодушевлением и упреком в голосе сказала: “На нем играет Клавдия! Она же поет!” Разглядывала она меня как-то странно, по наитию, живо и тем не менее исподволь. Этот взгляд, не знаю уж почему, поразил меня в самое сердце. “А кто такая Клавдия?” Она ничего не ответила, и вновь я был задет, на сей раз словно застигнут несчастьем, задет и даже встревожен этим присущим ей внешним сходством, которое делало ее столь абсолютно юной. Теперь уже я помнил ее куда лучше. У нее было донельзя тонкое лицо, я хочу сказать, что его черты обладали своего рода игривостью и предельной хрупкостью, словно находились во власти другого, более сосредоточенного внутреннего облика, и возраст только одного и хотел — их ожесточить. Но как раз этого-то и не произошло, возраст странным образом оказался низведен до бессилия. В конце концов, почему она, собственно, должна была измениться? не так уж и далеко ушли былые времена, да и не могло все это оказаться столь большим несчастьем. И я сам, чего уж тут отрицать? теперь, когда я мог вглядываться в нее из глубин своей памяти, я испытывал облегчение, вернувшись к другой жизни. Да, меня настиг странный порыв, незабытая возможность, которая насмехалась над днями, которая сияла в самой темной ночи, слепая сила, против которой удивление, скорбь ничего не могли поделать.

Окно было открыто, она поднялась, чтобы его закрыть. Я осознал, что до тех пор улица продолжала проходить через комнату. Не знаю, раздражал ли ее уличный шум; думаю, он едва ли ее беспокоил; но когда она повернулась и заметила меня, я не смог побороть внезапное ощущение, что она только-только начинает меня замечать. Нечто необычное, согласен, вдобавок в тот же миг я почувствовал, очень еще расплывчато, но уже живо, что виной тому отчасти я сам: да, я сразу увидел, что если каким-то образом от нее ускользнул — что, возможно, было странно, — не сделал я и всего, что следовало, чтобы на самом деле попасться ей на глаза, и это было уже совсем не столь странно, сколь прискорбно. По той или иной причине, но, может, и просто потому, что сам я был слишком занят, разглядывая ее в свое удовольствие, нечто существенное, что могло вмешаться только по моему требованию, оказалось забыто, и в данный момент я даже не знал, что же это такое, но само забвение осталось до невозможности присутствующим, в наличии до такой степени, особенно теперь, когда комната оказалась закрыта, что я начал подозревать: помимо него здесь почти ничего и не было.

Открытие это, надо сказать, явилось столь физически разрушительным, что тут же полностью мною завладело. Обдумывая его, я оказался очарован, зачеркнут своею же мыслью. Да, вот это была идея! и не какая угодно, а мне под стать, в точности равная мне, и коли она дозволила себя помыслить, мне оставалось только исчезнуть. Через какое-то мгновение мне пришлось попросить стакан воды. Слова: “Дайте мне стакан воды” оставили во мне ощущение жуткого холода. Я мучился, но полностью пришел в себя, у меня таки не было никаких сомнений в отношении только что происшедшего. Решив, что нужно выпутываться, я попытался вспомнить, где расположена кухня. В коридоре оказалось чересчур сумрачно, и из-за этого я понял: со мной еще не все в порядке. С краю там находилась ванная, в нее можно было попасть через комнату, из которой я только что вышел; дальше должны были размещаться кухня и вторая комната — в мозгу у меня все было яснее ясного, не то что снаружи. Черт бы побрал этот коридор, подумал я, неужели он такой длинный? Размышляя ныне о тогдашнем своем поведении, я удивляюсь, что сумел предпринять все эти усилия, не сообразив, почему они мне столь многого стоят. Я даже не уверен, что испытывал неприятные ощущения, пока из-за какого-то неверного движения (наткнувшись, быть может, на стену) не почувствовал омерзительнейшую боль, самую что ни на есть острую, словно в меня вжившуюся — от нее у меня раскалывалась голова, — может быть, и вжившуюся, но вряд ли живую; трудно выразить, что же в ней было одновременно и жестокого, и несущественного: ужасное насилие, мерзость тем более нестерпимая, что она, казалось, настигла меня через целиком пылавший во мне баснословный пласт времени, безбрежная и единая боль, коснувшаяся меня будто не сейчас, а много веков назад и с тех пор не отпускавшая, и то, что было в ней свершенного, совсем мертвого, могло ее наверняка облегчить, но также и сделать еще нестерпимее, превращая в абсолютно холодное, безликое постоянство, которое не нарушить ни жизни, ни концу жизни. Конечно, я проникся всем этим отнюдь не в тот же миг. Меня только пронзило чувство страха и чистосердечные слова: “Неужели это начинается вновь? Снова! снова!” Во всяком случае, я замер как вкопанный. Откуда бы он ни шел, шок настиг меня столь жестоко, что в открытом им настоящем мгновении мне было достаточно вольготно, чтобы постоянно забывать из него выйти. Шагать, продвигаться, это я, без сомнения, мог и должен был делать, но, в общем-то, как оглоушенный бык: то были шаги самой неподвижности. Эти мгновения оказались самыми тяжелыми. И чистая правда, что не потеряли они своей ценности и сейчас; сквозь все я должен обернуться к ним и сказать себе: Я еще здесь, я остался там и сейчас.

Другим своим концом коридор упирался в комнату. Все говорит за то, что вид у меня был ужасно потерянный, я почти вошел внутрь, этого не зная, не чувствуя, что перехожу с места на место, поглощенный постоянным падением, неспособный видеть, в тысяче миль от того, чтобы это осознать. Вероятно, я застыл на пороге. Несмотря ни на что, там был проход, толща, обладавшая своими собственными законами или требованиями. В конце концов — в конце концов? — проход оказался свободен, и, преодолев вход, я сделал по комнате два или три шага. По счастью (но это выражение подходило, быть может, мне одному), я продвигался с некоторой сдержанностью. По счастью же, с момента, когда я туда действительно зашел, мало что из окружающего меня касалось. Между тем, время после полудня ушло уже далеко вперед, но света там оставалось как раз достаточно, чтобы я мог его переносить. По крайней мере, такое у меня было чувство, и точно так же я распознал в покое, терпении, в самой приглушенности дневного света заботу о том, чтобы уважить во мне столь еще слабую жизнь. То, чего я не видел, что я увидел в последнюю очередь… но я бы хотел по возможности пройти через все это поскорее. Мною нередко овладевает безмерное желание сократить, желание, которое ничего не может, поскольку исполнить его было бы для меня слишком просто; при всей своей живости и остроте оно слишком слабо для имевшейся во мне для его свершения безграничной силы. А! желания тщетны.

О той молодой женщине, которая открыла мне дверь, с которой я разговаривал, которая на протяжении невыразимого промежутка времени, с прошлого по настоящее, была достаточно реальной, чтобы оставаться постоянно мне видимой, о ней я бы предпочел навсегда исключить всякое понимание. В том, что мне необходимо повторять ее слова, выставлять ее на свет, используя обстоятельства, каковые при всей своей таинственности остаются свойственными живым существам, присутствует приводящее меня в ужас насилие. В этом-то, по крайней мере в своей благородной части, и кроется мое желание сократить. Перешагнуть через существенное, вот чего само существенное и требует от меня этим желанием. Если это возможно, то пусть оно так и будет. Я молю, чтобы меня упадок настиг сам по себе.

Я отчетливо видел отдельные черты уже возобновившей со мною свой союз комнаты, но вот ее я не видел. Не знаю, почему. Вскоре я с интересом разглядел большое кресло, стоявшее за кроватью (я, значит, сделал по комнате несколько шагов, чтобы до этой кровати добраться); в уголке у самого окна приметил маленький столик с красивым зеркалом, но не мог подобрать слово, чтобы назвать подобный предмет обстановки. В эти мгновения я был у самого окна и чувствовал себя почти хорошо, и если и в самом деле дневной свет угасал столь же быстро, как вновь разгорался во мне, оставшихся и тут, и там проблесков вполне хватало, чтобы показать мне все без иллюзий. Могу даже сказать, что если я и чувствовал себя в этой комнате немного потерянным, то потерянность моя была так же естественна, как и при любом другом визите к кому бы то ни было, в любой из тысячи комнат, в которые я мог зайти.

Во всем этом имелось только одно отклонение от нормы: эту естественность ничем не нарушал тот факт, что здесь никого не было — или я никого не видел. Насколько я знаю, я находил ситуацию совершенной, я не хотел видеть, как открывается дверь и входит обычно проживающий здесь жилец или жилица. Что уж тут говорить, у меня и в мыслях не было, что тут кто-то живет — как и во всех остальных комнатах на свете, если таковые имеются, что тоже не приходило мне на ум. Думаю, в тот миг комната эта с кроватью посередине, креслом и безымянной мебелью полностью представляла для меня весь мир. Откуда на самом-то деле мог явиться кто бы то ни было? Безумием было надеяться на исчезновение стен. К тому же я не ощущал пустоты.

Поделиться:
Популярные книги

Ведьма

Резник Юлия
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.54
рейтинг книги
Ведьма

Комбинация

Ланцов Михаил Алексеевич
2. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Комбинация

Неудержимый. Книга XI

Боярский Андрей
11. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XI

Большая игра

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Иван Московский
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Большая игра

Хозяйка Междуречья

Алеева Елена
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Хозяйка Междуречья

Возвышение Меркурия. Книга 3

Кронос Александр
3. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 3

Восьмое правило дворянина

Герда Александр
8. Истинный дворянин
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восьмое правило дворянина

Идеальный мир для Лекаря 6

Сапфир Олег
6. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 6

Жена моего брата

Рам Янка
1. Черкасовы-Ольховские
Любовные романы:
современные любовные романы
6.25
рейтинг книги
Жена моего брата

Генерал Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Безумный Макс
Фантастика:
альтернативная история
5.62
рейтинг книги
Генерал Империи

Купеческая дочь замуж не желает

Шах Ольга
Фантастика:
фэнтези
6.89
рейтинг книги
Купеческая дочь замуж не желает

Академия

Сай Ярослав
2. Медорфенов
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Академия

Светлая ведьма для Темного ректора

Дари Адриана
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Светлая ведьма для Темного ректора

Хроники разрушителя миров. Книга 8

Ермоленков Алексей
8. Хроники разрушителя миров
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Хроники разрушителя миров. Книга 8