Рассказ?
Шрифт:
За спиной у них я заметил силуэт женщины, это был закон. Не тот, каким его знают, строгий и малоприятный; нет, она была иною. Отнюдь не жертва ее злобы, напротив, я, казалось, пугал ее. Поверить ей, так мой взгляд был как молния, а руки — рычаги разрушения. И вдобавок она смехотворно приписывала мне всю власть, она то и дело провозглашала, что передо мной преклоняется. Но при этом не позволяла мне ничего попросить и когда признала за мной право быть во всех местах, означало это, что мне уже нигде не было места. Когда она возвышала меня над власть предержащими, это означало: вы ни над чем не властны. Если она себя принижала: вы
Я знал, что одной из ее целей было заставить меня “воздать справедливость”. Она говорила мне: “Теперь ты стоишь особняком; никто против тебя ничего не может. Ты можешь говорить, никто тебя не обязывает; тебя больше не связывают клятвы; твои деяния остаются без последствий. Ты попираешь меня ногами, отныне я навсегда твоя служанка”. Служанка? Я не хотел ее ни за какую цену.
Она говорила мне: “Ты любишь справедливость”. — “Да, так мне кажется”. — “Почему же ты позволяешь попирать ее в своей столь замечательной личности?” — “Но для меня моя личность ничуть не замечательна”. — “Если справедливость в тебе ослабнет, слабее она станет и во всех остальных, они пострадают от этого”. — “Но это ее не касается”. — “Ее касается все”. — “Но вы же говорили, что я стою особняком”. — “Особняком, если ты действуешь; ничуть, если предоставляешь действовать другим”.
Она дошла до совершенно никчемных фраз: “Истина в том, что мы уже не можем расстаться. Я последую за тобой повсюду, я буду жить под твоей крышей, у нас будет общий сон”.
Я согласился, чтобы меня посадили под замок. Сказали, временно. Временно так временно. В час прогулки другой постоялец, старик с белоснежной бородой, вспрыгнул мне на плечи и стал размахивать руками у меня над головой. “Ты что, Толстой?” — спросил я его. Врач сделал отсюда вывод, что я и в самом деле безумен. В конце концов я прогуливал их всех у себя на спине, клубок тесно сплетенных существ, это сообщество зрелых мужей, тянущихся кверху в тщетном желании господствовать, в жалком ребячестве, и когда я, не выдерживая, рушился (я же все-таки не лошадь), большинство моих сотоварищей, тоже полетевших вверх тормашками, награждало меня оплеухами. Счастливые были денечки.
Закон — она живо критиковала мое поведение: “В былые времена я знала вас совсем другим”. — “Совсем другим?” — “Над вами не насмехались безнаказанно. Увидеть вас стоило жизни. Любить — означало смерть. Люди выкапывали себе норы и забивались в них, чтобы ускользнуть от вашего взгляда. Меж собой они говорили: “Прошел ли он? Благословенна будь земля, нас сокрывшая””. — “Меня боялись до такой степени?” — “Боязни вам было мало, мало было мольбы от всего сердца, честной жизни, унижения во прахе. Зато прежде всего — чтобы не вопрошали меня. Кто осмелится обо мне подумать?”
Она по-своему волновалась. Меня превозносила, но чтобы возвыситься за мной следом: “Вы — голод, раздор, убийство, разрушение”. — “Почему все это?” — “Потому что я — ангел раздора, убийства и конца”. — “Ну ладно, — говорил я, — этого более чем достаточно, чтобы засадить нас обоих”. Истина же в том, что она мне нравилась. В этой перенаселенной мужчинами среде она была единственным женским элементом. Однажды она заставила меня дотронуться до своего колена… странное ощущение. Я ей так и объявил: “Я не тот мужчина, чтобы удовлетвориться коленом”. На что она: “Это было бы омерзительно!”
Вот одна из ее игр. Она указывала мне на часть пространства между верхом окна и потолком: “Вы
Кто же швырнул вам в лицо эту стекляшку? В каждом вопросе возвращался этот вопрос. Мне уже не задавали его напрямую, но он был перекрестком, к которому сходились все дороги. Мне разъяснили, что ответ мой ничего не откроет, ибо уже давным-давно все было раскрыто. “Еще один довод, чтобы не говорить”. — “Посудите сами, вы — человек образованный, вы же знаете, что молчание привлекает внимание. Ваша немота самым что ни на есть безрассудным образом вас и выдает”. Я отвечал им: “Но мое молчание истинно. Если бы я его от вас скрывал, вы обнаружили бы его чуть дальше. Если оно меня выдает, тем лучше для вас, оно вам служит, и тем лучше для меня, которому вы заявляете, что служите”. Таким образом, им нужно было сдвинуть землю и небо, чтобы добраться здесь до дна.
Я интересовался их размышлениями. Все мы были словно замаскированные охотники. Кого расспрашивали? Кто отвечал? Один становился другим. Слова говорили сами по себе. В них вошла тишина, замечательное убежище, ведь никто, кроме меня, этого не замечал.
Меня попросили: “Расскажите нам, как все происходило на самом деле”. — Рассказ? Я начал: Я не неуч и не светоч. Радости жизни? Я их познал. Слишком слабо сказано. Я рассказал им целиком всю историю, и слушали они ее, мне показалось, с интересом, по крайней мере, вначале. Но конец оказался для всех нас сюрпризом. “После такого начала, — говорили они, — переходите к фактам”. Вот так-так! Рассказ был окончен.
Должен признать, что я был неспособен соорудить из этих событий рассказ. Я потерял смысл истории, такое случается при многих болезнях. Но это объяснение лишь прибавляло им настойчивости. Тут я впервые заметил, что их двое и что это искажение традиционного метода, хотя и объяснявшееся тем, что один из них был специалистом по зрению, а другой — по умственным расстройствам, постоянно придавало нашему разговору характер авторитарного допроса, надзираемого и контролируемого строгими правилами. Ни тот, ни другой не был, конечно, комиссаром полиции. Но, поскольку их было двое, их было трое, и этот третий оставался, я уверен, твердо убежден, что писатель, человек, который говорит и складно рассуждает, всегда способен изложить вспоминаемые им факты.
Рассказ? Нет, никаких рассказов, больше никогда.
Темный Фома
У каждого произведения имеется бесконечно много возможных вариантов. К страницам, озаглавленным “Темный Фома ”, писавшимся начиная с 1932 года, переданным в издательство в мае 1940-го и опубликованным в 1941-м, настоящая версия ничего не добавляет; поскольку же она многое из них исключает, ее можно назвать другой или даже совсем новой, но в то же время и совершенно такою же: имеет ли смысл отличать фигуру от того, что является или мнится ее центром, в том случае, когда только поиск воображаемого центра готовая фигура сама по себе и выражает.