Рассказы и крохотки
Шрифт:
– Павел Афанасьевич! Два года войны – счастлив я встречать таких, как вы! Да таких – и не каждый день встретишь.
Я с восхищением смотрю на его постоянную выпрямку и в его лицо: откуда такая самозабывчивая железность, когда сама жизнь будто недорога? Когда всякую минуту вся хватка его – боецкая.
– И как вам такая фамилия выпала? – лучше не припечатаешь. Вы – как будто вжились в войну. Вы – как будто счастье в ней открыли. И ещё сегодня, вот, вижу, как вы по той колокольне били…
Рядом с тем
– …Для вас война – само бытие, будто вы вне боёв и не существуете. Так – дожить вам насквозь черезо всю…
Боев с удивлением слушает, как сам бы о себе того не знал.
Встали. Бряк-бряк стеклянно-железным, чем попало.
И – все занялись, подзажглись.
А водка после такого дня – о-о-ой, берегись!
Какие яркие, мохнатые дни! И – куда всё несётся?
Большое наступление! Да за всю войну у нас таких – на одной руке пересчитать. Крылатое чувство. Доверху мы переполнены, уже через край. А нам – ещё подливают.
И опять встаём-чокаемся, конечно же – за Победу!
Мягков: – Когда война кончится – то сердце закатывается, представить.
Ну и потекла беседа вразнобой, вперебив.
Боев: – Затронули нас, пусть пожалеют. Дадим жару.
Начальник штаба: – Нажарим им пятки.
Комиссар: – Эренбург пишет: немцы с ужасом думают, что ожидает их зимой. Пусть подумают, что ожидает их в августе.
Все с азартом, а – без ненависти, то – газетное.
– Попробуешь с немцами по-немецки, а они переходят на русский. Здорово изучили за два года.
– А вот: поймут ли нас, когда мы вернёмся? Или нас уже никто не поймёт?
– Но и представить, сколько ещё России у них. Чудовищно.
– Почему Второго Фронта не открывают, сволочи?
– Потому что – шкуры, за наш счёт отсиживаются.
– Ну всё ж таки в Италии наступают.
Комиссар: – Капиталистическая Америка не хочет быстрого конца войны, прекратятся их барыши.
Я ему вперекос:
– Но что-то и мы слишком отклоняемся. От интернационализма.
Он: – Почему? Роспуск 3-го Интернационала – это совершенно правильно.
– Ну, разве как маскировка, тактический ход. – И отклоняю: – Не-нет! Мне больше нельзя, у меня сейчас самая работа начнётся.
Прощенков рассказывает сегодняшний случай из стрельбы. Считает, что 423-ю сокрушил: от того места – ни выстрела больше.
– А может, она откочевала?
Да, вот ещё про кочующие орудия. Как у немцев – не знаем, а нашему иному прикажут кочевать с орудием – так он, дурья голова, по лени с одного места бьёт и бьёт, пока его не расколпачут.
Да мало ли глупостей? А как стреляют наобум, чтобы только расходом снарядов отчитаться?
Бывает…
Прощенков: – К вечеру хорошо вкопались. Хоть бы эту ночь не передвигали.
Через оконца кузова уже мало света, зажгли аккумуляторную лампочку под потолком.
– А славная у нас штабная халабуда? – озирается Боев. – Как бы её, старуху, в Германию дотянуть?
Стали перебирать, кто и сам не дотянул. Одного. Второго. Третьего. А четвёртого засудили в штрафбат, там и убили.
Бывал я в компаниях поразвитей – а чище сердцем не бывало. Хорошо мне с ними.
– Да-а-а, и ещё друг друга как вспомним…
Явственно раздался гнусный хрип шестиствольного миномёта.
Завыли мины – и в частобой шести разрывов, в толкотню.
– Ну, спасибо, братцы, и простите. Мне пора.
И правда, снаружи уже сумерки. До темноты дойти, не сбиться.
Линии наши все целы.
Емельянов с предупредителя: – Вот теперь вкопаемся, как надо. Правда, немец ракеты часто бросает.
Они и нам, в Выселки, отсвечивают то красным, то бело-золотистым, долгие.
Шестиствольный записали, но не так чётко, миномёты всегда трудно записывать. А вот пушка была, наверно семидесяти-пяти, одиночный выстрел, цель 428, – сразу хорошо взяли, в точечку.
Прибор – в порядке, все стрелки в норме. И ленты новый рулон заправлен. И чернила подлиты в желобочки под капилляры. И смена – выспалась, бодрая. Три маловольтных лампочки освещают всю нашу переднюю часть погреба. Белеют бумаги, посверкивает блестящий металл.
Двое дежурных линейных с телефонами на ремнях, с запасными мотками кабеля, фонариками, кусачками, изоляционной лентой – тоже тут. Вот кому ночью горькая доля: по одному концу придёшь к разрыву, а найдёшь ли второй, оторванный?
А в глуби погреба – темнота, дети спят, бабы тоже располагаются, лиц не видно. Но слышу по голосу – там батарейный мой политрук. Где примостился – не вижу, а разъясняет певуче, смачно:
– …Да, товарищи, вот и церковь разрешили. Против Бога советская власть ничего не имеет. Теперь дайте только родину освободить.
Недоверчивый голос: – Неуж и до Берлина дотараните?
– А как же? И там всё побьём. И – что немец у нас разрушил, всё восстановим. И засверкает наша страна – лучше прежнего. После войны хоро-ошая жизнь начнётся, товарищи колхозники, какой мы ещё и не видели.