Рассказы Матвея Вьюгина
Шрифт:
Долго мы говорили в этот вечер, обсуждали одно предложение за другим, спорили и даже сердились — слишком все-таки горячий человек Каримбаба. На ночь я остался в кузнице: новые лемеха ставил, потом взялся за сеялку. На следующий день я ждал, что пахари в кузницу за инвентарем придут. Но никто не приходил. Даже Каримбаба. Обезлюдело селение, притихло. Мне даже как-то жутко стало от этой тишины. Вдруг Каримбаба, по своему отчаянному характеру, махнул на ту сторону. Что тогда делать?
В полночь пришел Каримбаба. Плюхнулся у горна, привалился к плетенке с углем и захрапел. На рассвете проснулся и спрашивает: сколько проспал?
— Что проспал, не воротишь, — ответил я ему. — Докладывай о деле. Жду тебя целые сутки.
Каримбаба был спокоен и даже слегка
— Порядок, Матвей, — сказал он. — Может, сегодня будет, может, завтра будет; Гулямханбек сам придет в селение. Сулейман такой хороший человек. Он все сделает, что Каримбаба захочет. Такой хороший человек Сулейман…
Каримбаба был рад, как ребенок, и теперь готов был говорить без конца. А я встревожился. Я хорошо знал этого Сулеймана. Было время, когда он водил дружбу с беднотой, потому что и сам был не из богатых, а потом вдруг ушел с Гулямханбеком на ту сторону. Вместе с ним бывал в набегах. И только полгода назад откололся от него — пришел, бросил оружие и стал жить в кособокой хоне, которая, как гнездо ласточки, прилепилась к обрыву на краю селения. Что разъединило главаря банды и его джигита, никто не знал. А Каримбаба и и в чем не сомневался. Он доверялся Сулейману с какой-то детской доверчивостью.
— А вдруг он?..
— О-о, зачем так?! — И снова глаза Каримбабы высекли искры. — Сулейман сказал: очень хорошо будет. — Он подобрал под себя ноги, обутые в крючконосые чарыхи, и стал рассказывать:
— Сулейман придет на той сторона и такой слова будет говорить Гулямханбеку: мамашка его совсем-совсем плохой стал. Скоро помирать будет. Еще один раз своего сына увидеть хочет, сказать ему кое-что хочет. Прощаться перед смертью немножко хочет… Сулейман скажет такое — Гулямханбек обязательно придет. Один для такой дело придет, никакой банды с собой брать не будет. Сулейману верить будет… Это очень хороший для него приманка…
Приманка приманкой, а я собрал человек десять надежных ребят и расставил их так, что все подступы к селению были в наших руках. Мы с Каримбабой и еще двумя неплохо устроились во дворе той хоны, где жила мать Гулямханбека. И потянулось время: минута казалась часом, час — сутками. Когда на селение опустились густые сумерки, к нам пришел посыльный от наблюдателей и доложил, что три человека перед вечером нарушили границу с той стороны и, отпустив лошадей, залегли в кустах ракитника километрах в пяти отселения.
— Он! — волнуясь, прошептал Каримбаба. — Зачем три человека? Два!
— Три, — повторил посыльный. — Может, ошибался?
— Нет. Три…
Но разговаривать было уже некогда. Надо было подготовиться. Я еще раз повторил задачу, разъяснил как следует. Каримбаба успокоился. Было тихо. Птицы уснули, только цикады тихо свиристели.
Неуклюже и бесшумно полосовали темноту летучие мыши. Сперва мы услышали встревоженный лай собак, потом — осторожный цокот копыт. Насторожились.
Пришельцев, действительно, было трое. Они остановились возле самой хоны и долго прислушивались. Кто-то спешился, неосторожно брякнув стременем; крадучись, подобрался к калитке. Каримбаба шепнул: «Сулейман». И двое других спешились, привязав лошадей к стволу шелковицы. Подошли к Сулейману. Опять короткий глухой разговор. Молчание. А я сидел в своей засаде уже весь мокрый. В руках у меня была жесткая, пропахшая лошадиным потом попона. Я не сводил глаз с высокой угловатой фигуры, прислонившейся к дувалу, — это был он, свирепый, мстительный бандит, одно имя которого наводило на людей ужас. Не помню, сколько времени простояли они возле безмолвной хоны, я только вдруг почувствовал, как потные руки мои будто освежил холодный сквозняк, отчего они еще крепче сжали попону. Калитка отворилась бесшумно, и во двор смело шагнул Гулямханбек — ему нечего было бояться: благополучно перешел границу, незамеченным проехал селение, и теперь вот он — порог материнского дома. Остановился, наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. В один миг мы с Каримбабой прыгнули ему на плечи. Попона и волосяной аркан спеленали его. Он не успел крикнуть, но успел выстрелить. Это был выстрел наугад. Но и такой может быть роковым. Каримбаба, хрипло простонав, выпустил из рук конец аркана…
Во двор вбежал Сулейман. Он упал на колени и закричал протяжно, тревожно, неразборчиво. Потом припал ухом к груди Каримбабы и стал слушать.
— Все. Яман дело, — проговорил он, подняв голову. Вытер концом попоны кинжал, который находился у него в руке, и ожесточенно толкнул его в ножны. Только тут я заметил, что второй бандит, которого Сулейман привел с той стороны вместе с Гулямханбеком, лежал мертвый…
…Целую неделю в доме, некогда принадлежавшем Гулямханбеку, шел суд над ним. Люди не уходили отсюда даже тогда, когда объявлялся перерыв. Приговор бандиту был вынесен поздно вечером. Его читали при свете керосиновой лампы, вокруг которой тучей кружились комары и ночные бабочки. Когда закончили чтение, все с облегчением вздохнули, словно избавились от тяжелого недуга. Вернулись в селение люди, которые еще недавно боялись выходить на улицы. И снова на дворах зазвенел говор, зажглись очаги. На колхозном дворе было людно — сюда пришли, чтобы «записаться» для новой жизни, которую дал товарищ Ленин. А на первом же колхозном собрании, которое проходило вскоре после суда, люди пожелали назвать свой первый пограничный колхоз именем Каримбабы Гусейнова.
Повар
На каждой пограничной заставе есть свои традиции. На одной, например, держат старого козла, для того чтобы его запахом отпугивать от конюшни ласку и прочую ночную нечисть; на другой — какого-нибудь ученого зверя для солдатской потехи; на третьей — заведут какие-нибудь отличные от других порядки. На нашей заставе тоже была своя традиция: выборы повара. Не приказом начальника назначали на эту должность, а выбирали общим собранием личного состава.
Однажды после обеда мы собрались в ленинском уголке, чтобы поговорить о хозяйственных делах, а заодно и выбрать нового кашевара. Дело в том, что Мищенко, поставленный на эту должность полгода назад, готовить стал плохо и невкусно, надоела его однообразная стряпня. На кухне и в столовой развел множество мух, а главное — совсем не понимал критику: ему говорят серьезно, а он либо улыбается, либо молчит, как истукан, и все опять делает по-своему. Выступающие на собрании пришли к одному выводу: Мищенко зазнался и к тому же обленился. Оставлять его в поварах не годится. Встал вопрос: кого выбрать?
Поднялся с табуретки Аксенов и, чуть заикаясь, сказал:
— П-предлагаю М-махмуда Узакова выбрать.
Наступила пауза, и все, будто по уговору, взглянули на очень смуглого, с густыми черными бровями пограничника, скромно сидевшего у стены.
— Правильно! Поддерживаю! — крикнул от двери здоровенный повозочник Лисицын. И тотчас заговорили все, кто был в ленинской комнате. Один Узаков молчал и растерянно разглядывал свои руки. Они были у него темные, с розовыми, как у новорожденного, ладонями, с длинными тонкими пальцами. Может, в эту минуту он вспомнил, как месяц назад эти пальцы так сдавили щетинистый кадык матерого разведчика, что тот выронил из руки пистолет и приневолен был сдаться. Тогда эти руки спасли жизнь пулеметчику заставы. А теперь он же — пулеметчик Аксенов — предлагает поставить Узакова поваром. Узаков поднялся и, волнуясь, одернул гимнастерку.
— Это, значит, товарищ Узаков совсем больше не годится? Совсем, да?! — воскликнул он. Задержал дольше всего колючий взгляд на Аксенове. — Повар — совсем плохо! — продолжал он. — Какой Узаков повар? Надо русский пища готовить — щи, каша, сладкий похлебка, что будем делать?
— Ежели выберем — не только щи и кашу, но и украинский борщ будешь варить, галушки и вареники, — ломким баском сказал рыжий, веснушчатый Остапенко.
— Не буду! Хочу на границу ходить, службу будем нести, бандитов ловить будем…