Рассказы
Шрифт:
С утра Жолобков решил прогуляться по лесу, поискать грибов. Удобная тропинка легконого бежала вдоль берега. Солнце узорчато светило сквозь высокие кроны, и на земле весело скакали солнечные зайцы, мыши, бурундуки и лисы. Нелегко было в их бурной игре увидеть притаившийся гриб, и первый Жолобков нашел, наступив на него ногой. Тот издал свежий яблочный хруст, и печально человек присел над раздавленным боровиком. Потом стал медленно, внимательно ходить, в минуту делая шагов не больше пяти, и стал много находить их вокруг — все в разных позах, спрятавшись умело, они над ним смеялись, а найдясь — спокойно отдавались прямо в руки, как дети, доверяющие взрослым, пока не видели от тех худого. И Жолобков радовался их играм, увлекся и азартно собирал, пока не вспомнил. Не вспомнил ту, которая недавно еще ему смеялась и дарила улыбку, тело, счастье обладанья
Когда он немного отошел от боли и смог снова различать окружающие звуки, то почти сразу услышал какое–то веселое чириканье. Сначала подумал, что птицы, но, приглядевшись, увидел, как по самому берегу моря, переговариваясь между собой, идут два зверька, похожих на давешнего поедателя макарон. Шли они от места первой стоянки явно по направлению к нынешней. Смешно чирикая, настолько увлеклись беседой, что не заметили Жолобкова. Были они похожи на двух девчонок, сестер или просто подружек, вышедших на приятную прогулку, в конце которой их ожидают вкусный ресторанный ужин и вожделенные танцы. Дела им не было до взглядов окружающих, и остановились, почти наткнувшись на стоящего человека. Да и здесь подняли смышленые мордочки и разглядывать стали — что за пень такой нестроевой. «Эй, — негромко сказал Жолобков, и они слегка насторожились, по крайней мере чирикать дружелюбно перестали. — Эй вы, смешные», — еще раз сказал он, и тогда только одна юркнула под навал камней, вторая же бросилась наутек, возмущенно вскрикивая и оборачиваясь порой гневно. Жолобков сбегал в лагерь за фотоаппаратом, но девчонок уже не нашел.
Когда он вернулся из леса, Иван стоял на берегу со спиннингом в руках. За несколько дней, что они были тут, семга строго устраивала свои яростные танцы с утра и ближе к вечеру. Свирепым серебряным веретеном, в невероятном каком–то вращении выстреливала она из воды в единственно необходимом направлении — прямо в небо. Тучи сверкающих брызг вздымались вместе с ней, но отставали сразу, оставаясь далеко внизу, успев на солнце высечь высверк радужного нимба. А семга в высшей точке изгибалась отчаянным изгибом беззаветно, и, не сумев, устало плюхалась обратно в злую воду. Чтоб через две минуты, три, четыре, пять безумную попытку сделать снова.
Вначале они каждый раз бросались к морю и суматошно кидали блесны в самый, казалось, центр расходящихся по воде безнадежных кругов. Но семге не было дела до наживки, она не питалась, она просто пыталась. Жолобков первый уставал от бессмысленных и резких движений, а Иван долго и методично вылавливал близкое счастье. Вот и сейчас он снова и снова забрасывал спиннинг, но тот приходил лишь с травою морскою. Жолобков же теперь даже пытаться не стал. Зачем насиловать судьбу, когда она лишь, благо, посмотреть дает, но прикоснуться — никогда. Поэтому он взял топор и стал рубить дрова на вечер. Это тоже было большое удовольствие. Удобное, хваткое топорище само ложилось в ладони, а острое жало, разогнанное жалобной силой, со стоном входило в молодое, сырое дерево и в труху крушило старое.
Утро последнего дня впервые было пасмурным. Низкие тучи рваными в припадке ярости, жадной до боли, клочьями низко летели с севера и сыпали мелким, душу саднящим дождем. Мокрый воздух полнился предчувствием медленного осеннего гниения. С трудом поднявшись после ломотного сна во влажных спальниках на сырой земле, братья покурили и принялись готовить завтрак. Третья натощак сигарета превращает человека в волка. Тот может отрыгнуть отравленную пищу. Жолобкова этим утром тошнило от любой. Радостное сначала безлюдье начинало сильно
Пока завтракали, вокруг стояла мертвая тишина. Даже семга сегодня затаилась и не плясала. Птицы молча сидели по дуплам. Но только закончили есть и стали варить кофе, как из высокой травы, что стеной окружала лагерь, раздались яростные визги. Братья вскочили и осторожно заглянули в гущу ее. Совсем рядом с палаткой сплелись в пищащий клубок две вчерашние норки, что так весело гуляли по лесу. Одинаковые, как сестры, они давно сидели в засаде и дружно подсчитывали упавшие куски. На каком–то сбились, не сошлись в предвкушениях и стали биться. Летела шерсть, летела во все стороны звериная злоба. Увидев братьев, норки на секунду расцепились, сделали несколько прыжков в сторону и там снова вонзились друг в друга. Иван с Жолобковым пытались подойти, но те опять бежали и продолжали бой. И долго еще из леса доносился все удаляющийся, но до смерти резкий визг.
Он уязвим и слаб был в этот день. И существом всем дрожал, и нутром кровоточил. И совесть, незнакомое, чужое чувство с трудом справлялось с дикой жаждой. А в запекшейся крови его некому было увязнуть. Потому что. Потому. Что бессмысленно все. И кому дело. Что осталась осень в дубовых лесах ненужным пасквилем. Что отжаты в губку слезы, непосчитаны. Что зачем мертвым подсолнечные семечки. Непонятно как, вусмерть, впроголодь равномерные нарядные амбиции. Только раз–два–три — штуки разные, а семь–девять–одиннадцать — очень близкие, чтобы можно так — автомат харкнул раз — непонятно, красиво даже — ствол–огонь, мощный выброс, физиологично, бля. Волоски только мешают, что вкусно пахли, душистым мылом или водой просто, кожей. Чих–пых, здравствуйте, сила есть, испугались все. Я все могу — топором старуху, пулей — свиненка этого грязного, с волосками, меня не любят — я в ответ. Убивать всех, тварей этих, выкормышей их, приятно, кровь бурлит в жилах вежливо, барак–амбал, чистота пламени, верный смысл. Сила в кольцах, радость в перцах. Симбиоз завязан на стезе. Я верю в барак–амбал, нет веры моей сильнее. Безлюбие барометру сродни. Бартоломео Тоцци завещал нам всем тревожиться о чистоте. И снова в копошащихся червей с телами, что противно так похожи на детское мое — огнем суровым — пли! Возмездие и вера — есть резон. Трезвон разора застит злую забыль. Я ей писал, любовь, быть может, вчуже устройству неподвижному ее.
Ссора началась незаметно, как проскользнувшая сквозь щель змея. За слово — слово, ум за разум, порча. Только что были братья — теперь орали изо всех сил. На друга друг, какое дело. Вокруг не было людей, только деревья, а они молчат. Ты виноват во всем — позиция одна. Другая — люди разные, тогда свободен каждый. А мер — хотелось бы — любовь–граница — ложе для свободы. Но глупо получается — свобода — размытая граница для любви.
— Ты виноват.
— Нет, ты. Ты хитрый и ленивый.
— А ты — глупый.
— Не любишь ты. Ты никого не любишь.
— Люблю. Но только как могу и сам желаю. По–своему, по–братски, потому, что хочется мне так, имею право и свободу вопреки сам делать, то, что сам считаю нужным.
— Сейчас заряжу по морде, — медленно сказал Иван, — еще только слово скажи.
— Раз слово, два слово, три, — Жолобков проерничал момент, когда можно было шутить или, резко дернувшись назад и чуть вбок — избежать. Челюсть ожгло ожогом боли. Он на зубах почувствовал ошметья губ. Зарница высветила все: обиду, зависть, месть, несчастье, совесть. Заверещала в крик ногой отброшенная жаба. Рука сама легко легла на топорище.
Вдруг, совсем рядом, гулко и надежно скакнула семга именем Его.
КЛО
Люди делятся на два вида, и совсем не по размеру, цвету или вторичным признакам. Когда, гуляя среди покоя и лесного благолепия, чувствуют вдруг внезапный тихий хруст под башмаком, а еще секунду назад боковым зрением видели спешащего через дорогу большого жука, одни из них в страхе отдергивают ногу. Конечно, противно, внутренности и прочая грязь, но еще и жалко. Жалко совершенное существо, которое весело бежало за едой или размножаться, тобой превращенное в мертвое месиво. Я знаю — есть и другие, которым радостно крутить ступней, весело истирая в пыль чужое, чуждое, не свое, не себя.