Разбитые на осколки
Шрифт:
— Два года.
— Ну что ж, судя по всему впереди у вас еще долгой путь, мистер Мейфэйр. По крайней мере, еще три года, прежде чем станет возможно повторить попытку повторного прошения на досрочное освобождение.
— Три года... Не так уж и хреново обстоят дела, — отвечаю я ему, усмехаясь. Но на самом деле, это очень дерьмово. Потому как эти три года могли с легкостью обернуться в тридцать. Любой, кто скажет вам, что был упрятан сюда и без напряга отсидел в Чино, может быть в то же мгновение смело заклеймен грязным лгуном. Это место сущий ад на земле.
— Но что если бы я вам сказал, что вы могли бы выйти через шесть месяцев, мистер Мейфэйр?
—
Уолкотт качает головой, вздыхая, вновь просматривая мои бумаги.
— Я, правда, не могу понять, как ему удалось сделать это. Это вообще не должно было быть предметом обсуждений, мистер Мейфэйр. Ваш адвокат, скорее всего, играет в гольф с нужными людьми.
Ага, как же, мой адвокат играет в гольф с нужными людьми. Бред. Дела с комиссией по условно-досрочному освобождению были больше на совести парней Чарли, которые нанесли визиты к паре судей домой. Никакого насилия, конечно же. Только солидные чеки на кругленькую сумму, пару бутылок односолодового виски и правильные слова, которые были сказаны в нужные уши.
— Такова наша реальность на данный момент времени, мистер Мейфэйр. Если вы будете охотно сотрудничать со мной, значит, мы оба выигрываем. Я помогу вам с некоторыми проблемами, и вы выйдете отсюда. Ну что, по рукам?
Я чувствую, словно собираюсь проститься с чем-то важным, когда выдавливаю:
— Конечно.
Он мог видеть, что я пребываю в восторге по этому поводу.
— Замечательно. Так. Обычно я начинаю с вопросов, за что вы попали сюда, но сегодня мне кажется лучше начать с самого начала. Давайте будем отталкиваться от вашего детства. — Он откидывается на спинку стула, кончик черной шариковой ручки, которую он крутит в руках снова и снова, немедленно отправляется к нему в рот. Он, бл*дь, смотрит на меня, таким образом, будто ждет, что я поведаю ему какой-то конкретный факт и что-то настолько леденящее кровь в венах, что он сразу объяснит мне, почему я такой, какой есть.
— Простите, вы что, уже задали вопрос? — бормочу я.
— Ваше детство, расскажите мне о нем.
— Что именно вы хотите знать?
— Счастливое ли оно было? Было ли у вас много друзей? Хорошо ли вы ладили со своими родителями? Ну, вы понимаете, примерно такие факты.
Типичная ерунда, которую спрашивают психологи. Мой стул скрипит, когда я откидываюсь на его спинку — я набрал примерно сто фунтов чистых мышц с того момента, как меня притащили, закованного в наручниках, в эту дыру.
— Оно было чертовски несчастным. Когда мне исполнилось четыре года, меня отправили жить с моим дядей в Калифорнию. Он был заядлым пьяницей, и ему нравилось причинять маленьким мальчикам боль. — Я подозреваю, что не каждый, кого опрашивает Уолкотт, настолько прямолинейный, как я. Мужчина бледнеет.
— И когда вы говорите, что он причинял вам боль, то вы имеете в виду, что он вас... — Он неловко замолкает, начиная грызть свою ручку вновь.
— Нет, нет, конечно, я не имею в виду в сексуальном плане. Я имею в виду, что ему нравилось делать это баскетбольной битой или металлическим носком его туфель. Его кулаки.
Уолкотт записывает это. Я могу практически видеть, что он записывает: Подвергался насилию, когда был ребенком. Что объясняет применения насилия в его взрослой жизни. Пытается предпринимать попытку понять, контролировать то, что произошло с ним в его детские годы. Пытается вернуть себе утраченную власть.
Но даже когда я был ребенком, в то время, когда дядя орал на меня, и мои все еще формирующиеся
— А что насчет ваших родителей? Почему они оставили вас на попечение вашего дядюшки?
— Оставили, потому что погибли. У моего отца были головные боли. В тот день они поехали на фильм, оставив меня с няней. Моя мама сказала, что она поведет, но она была беременна, вот-вот должна была родить, поэтому отец не позволил ей сесть за руль. Позже доктора сказали, что у него произошел разрыв аневризмы за рулем, и они влетели на своем «Шевроле «в уличный фонарь.
Разговаривать о своих родителях мне не по душе, но с документом, по которому я могу выйти из тюрьмы через шесть месяцев, у меня не то чтобы есть какой-то выбор. Хотя я не рассказываю Уолкотту много важных моментов. Я лишь делюсь с ним несколькими туманными, желанными воспоминаниями, которые все еще поддерживают образ моей матери внутри меня — аромат духов моей матери, сладковатый, легкий и цветочный; ее темные, волнистые волосы, которые щекотали мое лицо, когда она целовала меня на ночь; заразительный, наполненный радостью смех моего отца; бум, бум, бум стук сердцебиения ребенка, который был в круглом, большом животе моей матери. Я сидел часами, слушая, как малыш внутри нее переворачивался и пинался, пока она ласково поглаживала мои волосы и рассказывала разные истории.
— Мне очень жаль слышать это, — произносит Уолкотт. Он говорит настолько взволнованным голосом, наполненным сочувствием, что я практически верю ему. — И что произошло дальше? После того, как вы ушли от вашего дяди?
Вот теперь он ступает на опасную территорию. Я не желаю говорить о Чарли. Я не могу. Или я умру здесь быстрее, чем выйду за стены тюрьмы.
— Я жил на улице. Я делал все, для того, чтобы выжить. Воровал, работал на временках, в общем, крутился, как мог. Всевозможными способами обходил систему. Мой дядя жил на пособия, которые выделяло правительство, что предположительно должны были тратиться на уход за мной, до того дня, пока мне не исполнилось восемнадцать, и они не прекратили их высылать. — Ни у кого из них не было доказательств, что я на самом деле знал Чарли. Упомянуть его сейчас в нашей беседе, как навлечь на себя неотвратимые неприятности: чрезвычайно опасные для здоровья.
— Понимаю. — Он продолжает записывать. Хотя нет никакого смысла записывать это. Историю, которую я ему только что рассказал, как две капли воды похожа на то, что рассказывает каждый заключенный, который сидит тут. — Так, отлично, не могли бы вы теперь припомнить хоть одно счастливое воспоминание из вашего детства? — Он замирает с ручкой в его руке, опуская ее к бумаге, готовый записать мое далекое воспоминание, которое я готов рассказать.
— Нет.
Тишина.
— Послушайте, если вы решили вновь вернуться к нежеланию сотрудничества, то...
Я резко прерываю его. Я терпеть не могу угрозы от администрации; просто хочу, чтобы этот сеанс закончился.
— Я не такой идиот, мистер Уолкотт. Я не могу рассказать вам ни об одном счастливом воспоминании, связанным с моим детством. Я просто-напросто не помню ни одного.
— Вообще ни одного? — Он выглядит озадаченным.
Я говорю ему чистую правду.
— Нет. Абсолютно ни одного.
Потому что даже воспоминания о моих родителях: аромат духов, волосы, смех, и бум, бум, бум, сердцебиение ребенка — это вероятно самые печальные из них.