Разлад
Шрифт:
Гляжу, и тетка Алина в лице переменилась: «Дурная примета. Лихо будеть!» Потом вдруг на Лизавету закричала: «Чего ревешь? Вон малый заговорив. Бога должна благодарить. Совсем немко был. А что яечко раздавила, так, можа, обойдется. Это ж со страху. Митька спужав».
– А, – вяло махнула рукой Лизавета. – Немко – так немко. А есть, цай, все одно просить. А что немко, дак, можа, к лучшему. Лишнего говорить не будя. Как папка его. И ведь кака я дура уродилась, – жаловалась она, а слезы текли из глаз, не переставая. – Снила намедни сон плохой. Черного коня.
– Не горюй, Лизаха, – стала уговаривать ее тетка Алина. А сама вся осунулась. Бледная, еле на ногах стоит, как после тяжкой работы. – Не горюй. Может, мужик твой вернется. И Майка поправится. Обтирай ея этим настоем, как я, три раза на дню. А завтра в поселок за ветеринаром Шурку пошлю. Все одно – в стадо гонять нельзя. Не дай боже – что заразное.
Ветеринар приехал через день. Хлипкий такой мужичишко, бороденка редкая, сквозная. Посмотрел Майку, поцокал языком огорченно: «Плохо дело». Дал какое-то лекарство, велел мазать вымя и между копытами. Наскоро посмотрел всех коров в деревне и быстрей домой, путь-то не ближний. На прощанье сказал Лизавете:
– В случае чего – ты гляди. Не тяни. А то ни мяса, ни буренки не будет.
Лизавета побледнела: «А можа – сдать ее, Петрович? Подсоби за ради бога. У меня ж по мясопоставке долг еще с того года. Чем таперя платить буду, ума не приложу».
– Ты что это? Меня под суд загнать хочешь?
– Мы, цай, едим эту убоину. И ничего, – пробовала уговорить его Лизавета.
– То вы, а то государству сдавать, – отрезал ветеринар. Тронул коня, отъехал немного. Остановился, крикнул Лизавете: – В слуцае цего – не тяни! И гляди мне, чтоб не солила впрок. Только вари. Я, цай, вас знаю. После – всех перекачает.
Лизавета качнула головой – ладно, мол. Пошла, еле переставляя свои ноги-колоды. Она уже не плакала, не причитала, как в первые дни. Только вся будто почернела и ссохлась.
– Боюсь, каб Лизавета сама рядом с той коровой не лягла, – сказала тетка Алина. – На-ка, занеси ей молока. Пусть хоть малой попьет вволю. Верно кажуть – нихто того не ведаеть, как бедняк обедаеть, – вздохнула она.
Мне и самой Лизавету было жалко до слез, а еще больше Таньку. Молчаливая стала такая, все думает о чем-то, а то вдруг усмехнется горько и головой покачает: «Не. Не скажи. Нет счастья у нас. Видать, и я буду такая же неудаха».
«Лучше бы поплакала, – подумала я. – Легче бы стало». По себе знала. Когда-то соседская старушка уговаривала: «Поплачь, донька. Поплачь. И душе легче станет. Не то надорвешься. Мамульку ведь все равно не воротишь». А слез не было.
В ту пору затеяла я игру в тимуровцев. Подбила ребят помогать семьям фронтовиков. Выбрали меня командиром – Тимур в юбке. Конечно, вознеслась, воспарила: «А давайте на работу с горном ходить. Строем. Все галстуки наденем. Пусть народ видит – тимуровцы». Падка была на торжества, книжные радости.
– Ну цего зря шум поднимать? Цего людей будоражить? – осаживал меня Шурка.
И хоть строем не ходили, и горна не было, но работали на совесть, от души: и огороды пололи, и воду носили, и траву для коров подкашивали. Безотказные были. Иной раз сами напрашивались: «Давайте сено на лужке сгребем. Может, поленницу подправить?»
Одно меня смущало – работать-то мы работали, но не бесплатно. Вроде бы и денег не брали, но кому кусок сыра хозяйка даст, кому пару яиц, а этому молоко налили. Что с хозяевами за стол садились, так об этом и говорить нечего – все, как один. Раз не выдержала, попрекнула этим.
– Да ты цто? – удивились ребята. Цай, от чистого сердца! Цего зря людей забижать?
И точно, на себе испытала. Другая хозяйка так разобидится, что и не знаешь, как быть.
Как-то сдружились мы, и жить интересно стало. Иной раз соберемся вместе, пойдем деревенской улицей. Доски деревянного тротуара так и гнутся, пружинят под босыми ногами. Сразу видно – сила идет. Даже галстуки стали надевать, уговорила все-таки.
И Танька будто чуть ожила, но только о доме вспомнит, сразу поскучнеет: «У Майки-то нашей одни мослы торчат. Худющая стала, страх. Только воду пьет и пьет. И матерь рядом с ней убивается. Намедни просит: «Сходи в поселок. К батюшке. Можа, он что и посоветует. Святой воды даст. Или что. Я сама б пошла. Да не дойду».
– Тань! Неужели пойдешь? – вскинулась я.
– Уж и не знаю, чего делать. Больно матерь жалко. Ладно бы дралась или ругалась. А то просить. Совсем я с ней извелась.
– И не думай, Танька. Стыда не оберешься. И так просто с рук не сойдет. Пионерка же.
А на следующий день Танька на улице не появилась. «Все-таки пошла. Не послушалась», – подумала я и не ошиблась. Митька подтвердил:
– Татька к батюшке пошла. Мамка велела.
– Ну, погоди! – взъярилось во мне мое командирство.
Вспомнились мои городские подруги, да если кому рассказать – обхохочутся. Не поверят, чтоб пионерка – да в церковь! И из-за чего? Из-за коровы. Конечно, нечего говорить, тетку Лизавету жалко. Да ведь что получается? Раз пожалеешь. Другой. А там, глядишь, и все убеждения под корень из-за этой жалости. Нет уж, так нельзя.
Танька появилась вечером следующего дня, когда ребята собрались в заулке. Гляжу, идет, да еще в пионерском галстуке. Тут уж я не выдержала:
– Тань, а ты вчера в церковь тоже в галстуке ходила?
Покраснела. Молчит.
– Ладно. Знаем. Митька все рассказал
– Ну что. Ходила. А тебе что за дело? – вскинулась Танька.
– Как – что за дело? Раз пионерка, значит, есть дело. Ты, может, еще и креститься пойдешь из-за коровы?
– А че идти? Она и так крещеная! – сказал кто-то из ребят.
– А ты, что ль, нет? – огрызнулась Танька. – У нас здесь все крещеные.
– Может, и крест носишь? – уязвила я ее.
– Мамка дала Татьке къестик. Покажи, Татька, къестик, – обрадовался Митька и потянулся к Танькиной шее.