Разлад
Шрифт:
Я знала их мать, тетку Лизавету. В полдень обычно сидела на лавочке возле дома и грела на солнце ноги. Были они у нее отекшие, красные, будто ошпаренные кипятком. «В лесу на заготовках застудила», – объясняла Танька, тяжело, по-бабьи вздыхая. Ей и правда нелегко, мать почти не ходит, и крутится Танька – и за няньку, и за мамку. «Хорошо хоть теперь в лес не гоняют!»
Остальных ребят помню смутно, а придумывать не хочу.
В тот день есть мы должны были у тетки Лизаветы, вернее, не мы, а Шурка. Я-то не заслужила, да и стеснялась вначале, но все равно зазывали, за стол усаживали. Как же – подпасок. После уж привыкла, к хорошему всегда быстро привыкаешь, только удивлялась: «Почему мясо не едят? Суп постный, на второе – картошка или каша».
В
– Каждый день мясо наворачивать? – удивился Шурка. – Откуда же набраться столько? Гляди, поставки сдавать надо? Налог, цай, платить надо? У нас цто ни хозяин, то в должниках ходит. Хорошо – если за год. А то ведь – есть и за два, и за три. На праздник, конечно, едим. На Рождество или на Октябрьскую. А на Троицу – сало на костре жарим.
– Ты чего? В бога веруешь что ли? – поразилась я.
Шурка вздернул плечи: «С цего взяла?»
– А зачем Рождество, Троицу празднуешь?
– Так это совсем другое дело. Это не вера. Цай, люди наломаются. Наработаются. Надо когда-то и празднику быть.
«Что же получается? – подумала я. – Мясо растят, а без мяса едят».
Нас-то хозяева кормили как получше да посытней, от своих ребят отрывали. «Потому что коров пасим, – объяснил Шурка. – Как покормишь, так и надоишь».
Вот и тетка Лизавета расстаралась. Налила полную миску щей, забелила молоком, да еще картошки горячей чугунок поставила. Вначале ели, как наперегонки, только и слышен был стук деревянных ложек, но вот первый голод спал, я еще ем, но уже словно нехотя.
– Концай хлебать, – командует Шурка и первый кладет ложку.
– Вы цего? – вскидывается Лизавета. Кушайте. Цай, проголодались-то за день.
– Не. Мы сыты, – отвечает Шурка, рыгает для вежливости. Мол, наелись под завязку. – Митьку таперя сажайте.
Митька стоит здесь же и глядит, не мигая. Каждую ложку глазами провожает.
– А знаете, тетка Лизавета, цто-то ваша Майка пасется плохо. Уже каких дня два. Так и норовит улецься.
– Да ты цто? – пугается Лизавета. – Неужели заболела? То-то гляжу, молока меньше стало. Сегодня и вовсе – цуть цвиркнула. Еле донышко покрыло. А цто ж это будет! Господи, помилуй, – запричитала она.
Сотки да корова Майка – вот и все, чем держалось Лизаветино хозяйство.
Корова Майка. Была она белая, с черной метиной на лбу и кривым рогом. Толстые жилы на животе так и выпирали, а длинный хвост мотался из стороны в сторону. От комарья да мошек летом по-иному и не отбиться. «Холмогорка, – с гордостью говорила Танька. – Позалетошная она у нас. Аккурат на майские родилась. Майка». На худой коровьей шее – красная нитка. «От дурного глаза. Матерь повязала».
Майка и правда была породистой, молока давала много и спокойная, покладистая. Другие так и норовят нашкодить: то в болото залезут, то упрутся – и ни с места, хоть ты их за рога тащи. А эта степенная. Прикрикнешь на нее, она покосится карим глазом в густых ресницах, мол: «Чего орать. По-доброму можно договориться». И пойдет спокойно, не спеша. Я-то вначале все криком брала, от страха, должно быть. После уж поняла: «Кто свое дело знает, в погонялке не нуждается. А то, глядишь, неровен час – и загнать можно».
Это случилось вечером того же дня. Собирались уже спать укладываться, когда вдруг Танька прибежала, запыхавшись: «Тетка Алина! Бежимте к нам. Скорейча. Мамка просить. Что-то Майка наша совсем расхворалась».
– Ото горе так горе! – всполошилась тетка Алина. – Побегли быстрей. Поглядим. Может, чем и помогу.
Недолго думая, и я следом помчалась. Давно прослышала, что тетка Алина ворожея, так в деревне ее звали. «Легкая рука. И глаз хороший». Иногда, правда, и колдуньей обзовут: но это больше со зла, если какая ссора. И то за глаза, в глаза боялись: «Еще порчу нашлет». А тетка Алина никому не отказывала: «Поглядим. Можа, что и сделаю».
Как-то я осмелилась, спросила: «Правда, что вы ворожея?»
– Что ты! Что ты! Бог с тобой. Какая ворожея, – испугалась она. – Просто травы знаю. Ты не слухай, что люди болбочуть.
Я-то, конечно, в это не верила и ребят при случае стыдила: «Эх вы! Темнота! Пионеры, называется. Во всякую чертовщину верите». Шурка все больше отмалчивался, только однажды сквозь зубы кинул: «Ишь ты! Учена, горожаха. У вас там, цай, на каждом шагу врач. А у нас до поселка верст двадцать». Я смолчала, а что скажешь? Деревня и правда была – как отрезанный ломоть – вокруг леса, болота.
Верить не верила, а любопытно было, оттого и побежала следом. Прибегаю, гляжу, а тетка Алина уже возле Майки крутится. Рядом Лизавета керосиновую лампу держит. Хоть и белые ночи, а в хлеву темно. Майка стоит понурая такая, с морды тягучая слюна капает, и дышит часто-часто.
– Ну-ка, посвети мне, – кинула Лизавете через плечо тетка Алина, а сама Майку оглаживает. Приговаривает: – Ну, дороженькая моя! Ну, коровка! – И все норовит ей зубы разнять. Майка головой мотает, не дается. – Да куды светишь? Зусим здурела! – шепотом в сердцах ругает она Лизавету. Наконец заглянула и ахнула: – Ой, божечка милый. Увесь язык в больках. Ой, бедолага! – Нагнулась. Пощупала вымя. – И здесь пузыри.
Тетка Лизавета как услышала, так и заголосила: «Ой, бедная я, бедная! За что ж это все на меня валится? Чем буду ребятишек кормить?»
Обняла корову за шею и заплакала горькими слезами. Тут и Митька тоже в рев. Чувствую, и у меня комок в горле.
– Чего зря ревешь? – вздохнула тетка Алина. – Можа, еще и оправится. Давайте воду грейте. Таганок сюды несить. Каменьчик чистый поищите. А я зараз, – и бегом домой.
Я в темном уголке спряталась. «Только б не выгнали», – думаю. Не успела Танька управиться, смотрю – бежит тетка Алина. В чистом платье, голову белым платочком повязала, в руке туесок, будто за ягодами собралась. Глянула исподлобья: «Тока щоб тихо мне було». Все и так стоят, не шелохнувшись. Слышно лишь, как Майка тяжело дышит. В хлеву темно, лишь угли в таганке тлеют.
Вытащила тетка Алина горшок из туеска, три раза ниткой вокруг обвила. После слышу: «Дзинь». А это она серебряное колечко с руки сняла и в горшок бросила, травки какой-то туда кинула и кипятку налила. «Подай каменьчик», – через плечо. Танька подала. Она сверху камень положила и давай вокруг Майки с горшком ходить. Ходит и приговаривает: «Как годюка нита не разберет, так чтоб и ведьма мою коровку не угрызнула». Семь раз обошла. У Майки шкура складками стала собираться, будто в ознобе, видно – от страха. Да и мне не по себе, мурашки по спине пошли. А тетка Алина скинула с головы платочек, окунула в горшок и начала Майку обтирать: сперва язык, потом вымя, а после – спину и ноги. Обтирает и бормочет: «Чтоб гладкая була, как яечко. Чтоб чистая, как гэта хустечка». После взяла яйцо, положила у порога, поверх соломы натрусила. «Неси огня», – Таньке. Та уголек подала. Солома задымила, пламя стало пробиваться огненными языками. Накинула тетка Алина Майке веревку на рога и давай через порог тащить. А Майка мычит, упирается. «Штурхайте ея! Штурхайте!» – закричала тетка Алина. Уперлись Лизавета и Танька в коровий зад, что силы толкают. У Лизаветы даже платок с головы упал, тощая косица разметалась. Из косого выреза рубахи выскользнул медный крестик на шнурке. «Ой, болечко коровке, болечко! Ой, мамка, не надо. Пожалейте Майку!» – закричал вдруг Митька, кинулся прямо под копыта. И оступилась Майка. От страха кинулась в сторону. Ступила прямо в горящую солому, брызнул желток, зашипел огонь. И заметалась Лизавета: «Ой, не жилец на свете наша Майка! Не жилец! Чует мое сердце. Цто же я теперь делать буду? Как зиму перебедуем?»