Разлад
Шрифт:
Она прилегла на диван. Задремала. Снился какой-то дом. Пустой, с голыми стенами. Когда проснулась, тотчас подумала: «Если что с Антоном случится, как жить буду? Ни копейки за душой у меня нет. Дом и тот на Илью записал. Неужели на вдовью пенсию придется нищенствовать?»
Еще в апреле почувствовала – опять у Антона Петровича нелады на работе. О расспросах и речи не могло быть. Всю жизнь скрытничал, таился, отмалчивался. Словно была ему чужим человеком. Поначалу обижалась до слез. А после стерпелась, свыклась. И даже научилась угадывать. Своя примета была. Стоило его делам лишь чуть пошатнуться – тотчас начинал расходы урезать. Но то, что сделал в этот раз – уму непостижимо. Положил тоненькую зелененькую пачечку на стол: «Это на месяц. Привыкай», – вот и весь разговор. Ей показалось ослышалась. Она торопливо пересчитала раз, другой деньги. Чувствовала, как пальцы рук нервно подрагивают. «Как же жить? Расходов — прорва. Худо-бедно нужно себе хоть что-нибудь пошить. Не станешь же щеголять на даче в прошлогодних обносках. Разговоров, сплетен не
Лето жили словно переезжие свахи: то в городе, в Обыденском переулке, то на служебной даче в Синицино, то здесь – в Скоках. Сколько раз просила отказаться от Синицино. Одна маята и расходы. Домишки деревянные на троих. Казенная убогая, обшарпанная мебель. Казенные выцветшие занавески. А главное, живешь – весь как на ладошке. Дощатые плевые перегородочки в домах. Во двориках ни заборов, ни палисадничков. Открытые веранды, выходящие на главную заасфальтированную аллею, где вечерами чинно прогуливались парами. Не жизнь – а солдатская казарма. Каждый твой шаг на виду. Каждое слово на заметку берется. А в Скоках такой домина пустует. Хорошо, если Ирина в воскресенье туда наведается. Илья за все время ни разу не соизволил заглянуть. А что такое дом без хозяев? Сиротство одно, разруха. Зачем же тогда столько денег вколотили?
Но Антон Петрович и слышать не хотел. Тотчас оборвал: «Не твоего ума дело. О Скоках – забудь. И гляди не проболтайся». Олимпиада Матвеевна поджимала губы, сердилась, а главное – не могла понять: «Чего скрытничает? Что выгадывает?» В Скоки наведывались украдкой раза два в неделю. Даже шофер-Коля об этом не знал. Ездили на своей машине. Чувствовала, что и для мужа дача в Синицино была вроде каторги. Вечно сердился, нервничал, так и норовил переночевать в городе. И каждое лето тянул с переездом чуть ли не до июля. Вся эта мука мученическая тянулась уже не первый год. Раньше дачу давали в Бирюлёво. Там и дома, и обстановка, и публика были не чета синицинским. Как увидела первый раз эти дощатые конурки, тотчас поняла: «Съехал мой Антон Петрович. Съехал». По обыкновению, смолчала. А через месяц стороной узнала, точно съехал. Потому в апреле и встревожилась: «Да что ж это такое? Неужели опять понизили?» Украдкой посмотрела в партбилет: «Нет, взносы те же». Значит, просто неприятности. Начала прикидывать, как бы выкрутиться на эти гроши. Решила сэкономить на портнихе. Правда, та жила где-то у черта на куличиках, но шила сносно. И что самое главное – брала в перешив старьё. Ломалась, насмешливо хмыкала – но брала.
В тот день позвонила в гараж, сговорилась с Колей. Конечно, тайком от Антона Петровича. Узнает – скандала не миновать. Тотчас начнет выговаривать: «Кто дал право меня компрометировать? Жмотничаешь? На такси экономишь?»
Ехала в тот злосчастный день к портнихе. Голова кругом шла от мелких забот, и не знала, что эта беда не беда. Надвигалось такое, что впору было и вовсе разум потерять.
Когда выезжали с проспекта на Рогожную, попали в затор. Коля нервничал, сигналил, наконец сдался: «Пойду погляжу, что там». Пришел возбужденный, злой: «Студенты-медики демонстрацию у вашего роддома устроили. Придется ехать в объезд». Они долго выбирались из колонны, сворачивали в какие-то переулки. Мельком, из окна машины увидела людей, что шли тесно, взявши друг друга под руку. Все как один в белых халатах и шапочках. Над головами на теплом весеннем ветру полоскались плакаты. В возбуждении тронула шофера за плечо: «Что? Что там написано?» Он с неохотой ответил: «Нет ответственных рожениц. Каждая мать и дитя святы, – помолчал, скупо добавил: – теперь многое пишут». И не понять было по тону, то ли одобряет это, то ли напрочь отвергает. Роддом объезжали со стороны парка, примыкающего к нему. Весна в этот год наступила рано, и деревья уже стояли в лёгкой сквозной зелени. В окно пахнуло клейким, молодым листом, влажной землёй. Птичий гомон ворвался лёгким облаком. Вспомнилось, как двадцать лет назад вбежала сюда запыхавшись, не чуя под собой ног. Ирину увезли в ее отсутствие. Оказалось, все страхи позади. В жестком крахмальном халате, стоявшем на ней колом, провели в приемную. Показали Сашеньку через толстое прозрачное стекло: хрящевый носик, насупленные бровки, подбородок с ямочкой. «Точная копия дедушки», – пожилой врач искательно улыбнулся. Потом она сидела в каком-то кабинете вместе с Ильёй. На дёргающемся экране телевизора выплывало подурневшее, распухшее лицо Ирины. Илья громко кричал в переговорную трубку: «Как ты? Как ты?» Она перехватила его испуганный взгляд, увидела бисерные капельки пота на побледневшем лице.
– Ребенка видел?
– Ребенка?
Он посмотрел на нее недоумевающе. Потом махнул рукой: «Ребенок как ребенок. Главное – Ирина». В тот момент точно прозрела: «Да ведь он на нее как на икону молится. Антон на меня так никогда не глядел». Тоже была отдельная палата, уход, медсестра. Но сам в больницу ни разу не приехал. Посылал Петра-шофера или Дашу- домработницу.
На обратном пути от портнихи ехали с Колей прямо через Рогожную. Очень торопились, и оба нервничали. Рабочий день был на исходе, и Антону Петровичу в любую минуту могла понадобиться машина. Улица около роддома была, как обычно, пустынна. У входа стоял милиционер. Какой-то мужчина в сером костюме собирал с мостовой обрывки плакатов.
Когда пересекали проспект – глянула на часы и ахнула в испуге: «Беда, Коля. Опаздываешь. Поезжай скорей к Антону Петровичу». Он высадил ее на ближайшем перекрестке. Домой доплелась пешком. И только сворачивая в Обыденский, внезапно подумала: «А вдруг Сашенька тоже был в этой толпе?» Внук уже второй год учился в медицинском институте. Но тут же отогнала эту мысль и укорила себя: «Тебе бы только шарахаться, только бы пугаться. Мало бед настоящих, так еще и выдумываешь. Что у него может быть общего с этими бузотёрами, с этой голытьбой».
Оказалось, не только был там, но и числился в первых зачинщиках. Причем не отрицал этого. Чуть не всю вину взял на себя.
В испуге кинулась к мужу: «Антон, что же будет?» Тот посмотрел холодно, с ненавистью: «Не интересуюсь. В этом деле не помощник и не советчик, – и тотчас сорвался на крик, – на что замахнулся? Плюнул в колодец, из которого пил всю жизнь. Такое не прощают. Увидишь, растопчут. В порошок сотрут. И поделом будет, – он подошел к ней совсем близко. Она почувствовала тяжелое, нездоровое дыхание, увидела трясущиеся в гневе тонкие губы. – Тебе этого мало? Еще и меня хочешь впутать! За всю жизнь ни одного пятна. Ни одного взыскания. А теперь, на старости лет, хочешь втоптать в эту грязь! Чтоб до конца дней не мог ни отмыться, ни отскрестись. Нет! Не будет этого. Умер он для меня. Умер. Заруби себе это на носу». Она стояла, опустив голову, а он бегал по квартире в домашнем халате внакидку. Рукава и полы нелепо развевались. «Как ворон летает, – подумала она, и тут же мелькнула трезвая, четкая мысль, – трусит. За свою шкуру дрожит». С этой минуты всё взяла в свои руки. Бегала, унижалась, просила. Никогда такими делами не занималась. Все Антон да Антон. А тут словно кто подталкивал. Нет, по кабинетам не ходила, поняла своим женским чутьём – пустые хлопоты. Научилась напрашиваться в гости, умильно заглядывать в глаза хозяину. Но тот, узнав, в чем дело, тотчас твердел голосом. Некоторые с плохо скрытой издёвкой спрашивали: «А что же Антон Петрович?» «Болен», – кротко отвечала она. И верно, осунулся. Глаза впали. Пил какие-то таблетки. Через неделю дело кое-как прояснилось. Оказалось, не так уж все при нынешних порядках и страшно. А тут еще приспело время идти внуку в армию. И хоть раньше думала об этом с болью, теперь мудро рассудила: «Нет худа без добра. Авось за два года дело замнется». Но в душе на мужа такую затаила злобу, что сама порой дивилась: «Как же дальше жить под одной крышей?» И еще люто возненавидела зятя: «Это его выучка. Вся беда от него, от голодранца. Нет, не зря я твердила Ирине, что это не пара. Но разве меня кто слушает?» Сашеньке о своих хлопотах слова не проронила. Зачем? Тотчас на дыбы встанет: «Не смей. Не нуждаюсь». Характером весь в Илью. Но верно говорят: «Где тонко, там и рвётся». В мае Антона Петровича отправили на пенсию.
Олимпиада Матвеевна прислушалась. Часы в столовой пробили восемь раз. «А вдруг его из-за Сашенькиного дела вызвали? Прорабатывать начнут. У нас ведь как водится? Стоит человеку пошатнуться, тут же и подтолкнуть норовят. Вон у Алексеева внучку чуть ли не каждый день шофер привозит пьяной. Весь Обыденский видит. А у Поповых Павлик и вовсе оказался замешанным в валютных делах. И ничего. Оба работают. В том то и дело, – она горько покачала головой, – ни тот, ни другой не чета Антону. Оба сидят крепко – с места не сдвинешь. Да и вина вине рознь. То – пустяки, шалости. А Сашенькино дело политикой пахнет». И без того на душе было смутно, неспокойно, а тут и вовсе стало невмоготу. Поздним вечером не выдержала, начала названивать домой в Обыденский переулок. Но телефон не отвечал. Тогда в отчаянье позвонила Ирине: «Отец не приехал до сих пор. И трубку никто дома не поднимает». Та с раздражением буркнула: «Мама, чего тебе не спится? Не маленький, не пропадет, небось, телефон отключил и спать улегся».
Олимпиада Матвеевна громко шмыгнула носом. «Господи, – подумала Ирина, – опять слезы!» Бешенство стало нарастать в ней снежной лавиной. Но чем больше раздражалась, тем спокойней и размеренней звучал голос:
– Это эгоизм, мама. Мне завтра на работу. У меня давление. Я должна выспаться.
«В кого она такая, словно камень, бездушная? Разве мы ей нужны?» – уже не сдерживая себя, всхлипнула Олимпиада Матвеевна. В эту ночь долго ходила из комнаты в комнату. «Видно, в недобрый час отец эту домину отгрохал». За окнами мело и мело. Где-то далеко, в деревне, завыла собака. «К беде», – подумала она и съёжилась от неясной тревоги. Казалось ей – одна на всем белом свете.
3
Можейко, оцепенев, слушал тишину городской квартиры. За плотно запертой дверью кабинета – гулкая пустота нежилых комнат: свернутые трубки ковров, белые саваны чехлов, серый пепел пыли. Крепко сплетенные пальцы рук чуть подрагивали, нижняя губа была брезгливо выпячена. В душе уже не чувствовал ни злобы, ни отчаяния. Он прикрыл глаза. В полудреме чудилось, будто бежит по льду, уже кое-где тронутому лужами. До берега еще далеко. А лед под ногами прогибается, трещит, расходится. То тут, то там видны затянутые предательским ледком полыньи. И назад ему ходу нет. Там, за спиной, присадистый, мосластый мужик с увесистым дрыном. Улюлюкает вслед, дышит смрадным самогоном с луковой закусью. Он бежит, не оглядываясь. Лопатками чувствует лютый ненавидящий взгляд мужика. А по спине струится пот. Липкий. Холодный.