Рецидив
Шрифт:
То был уже подросший паренек, безусый и нетолстый. Лоб насуплен, голова словно всплыла на поверхность и едва отбрасывает тень, защищаясь от незнакомцев, отбивая желание заговорить. Не буду и пытаться.
Волосы как мочало, кожа обычная, бледная. Они надевают джинсы и дешевые туфли с острыми носками, расстегивают воротник рубашки; всегда одинаковая шея — ломкий стебель, перерезанный серпом футболки.
Длинные тонкие руки: одна на колене, другая на оконном стекле, куда упирается расплющенный подбородок; между сухожилиями — молочная плоть.
Модная, слегка усложненная
Я видел, как он, рисуясь, шагал по перрону — худышка, щуплее и ребячливее меня; засунув обе руки в джинсы, не сгибал их в локтях, а вытягивал, разрывая карманы и поднимая плечи. Оквадрачиваясь, если можно так выразиться.
Плечи дуралея казались острыми, пока не расслабились, вновь обретя округлость. Воображала с задумчивой смазливой мордашкой; зябкая спина; белки глаз, как перламутр.
Скорбный, неуверенный вид, словно в чем-то провинился. Уж он-то согласится заняться любовью — таким покорным он выглядел. Мы стоим друг против друга, он изредка на меня посматривает. Этот взгляд усыпляет, обезоруживает. Вот и перемирие: больше не кусаемся, не ругаемся, ничем не рискуем, наступает успокоительная, безрадостная усталость.
Я закуриваю сигарету. Он смотрит, как я делаю первую затяжку. Смотрит на сигарету и выходящий из ноздрей дым. Ему тоже хочется. Я знаю, как он курит: неистово вытаращив глаза.
Я протянул бы ему одну, но что подумают люди — да и он сам, да и я?
Через небольшие города протекают серые реки. В них всегда отражается тусклое небо. Повсюду грязные, унылые дома. Речное дно мутное, каменистое, усеянное какими-то жалкими отбросами; вода почти неподвижна, у нее ни гроша за душой, она делает ноги, когда ее видишь, хочется утопиться.
Мальчишка похож на эти реки.
Через десять лет я получу профессию, у меня заведутся деньжата, клетка откроется, я буду покупать себе малолеток — таких, как он или я, смогу спать с ними, стану господином. Но…
Мы все еще смотрим друг на друга. Возможно, это и к лучшему. Смеха ради я представляю его сухим дедулей с выцветшими глазами. Он колет дрова в саду, пропалывает салат и никогда не скрещивает сонно руки, не сплетает пальцы. Я укладываю этого седого старичка в гроб: всего-навсего белый порожний кокон.
Есть еще, разумеется, кино. Одна-две девчонки на всю компанию, изредка можно подержать за руку, поцеловать, подергать за сиськи — такая подготовка к женитьбе. Бильярд, пластинки, мотики. Веселые праздники, побелевшие губы, сигарный дым, которым чадят взрослые. Иллюстрированные журналы. Ателье, приятели. Порнушка в вокзальном книжном. Дни, когда посчастливилось жить, как все, и быть почти таким же довольным. Если вдуматься, на свете много заманчивого.
Он не вправе сердиться на меня, что я там встал. Когда-нибудь у него появятся жена и дети, а у меня что-то другое или
Поезд останавливается. Это его город. Я мог бы сойти, поспешить за ним — в моей воле отправиться куда угодно. Но не хочется проверять собственные догадки: разве может быть что-либо достовернее?
II
Шел ливень. Под деревьями было темно, как ночью. А в листве — стук бубенцов, скрип, бумажный шорох, треск.
Мой плащ быстро промок на плечах; вода стекала с волос на затылок, виски, шею.
Он остановился и, присев, попробовал спрятаться под нижними ветками. От земли поднимался гнилостный, кислый, чистый запах перегноя; другие испарения, послабее, но тошнотворные, исходили от его живота, обволакивая склоненное лицо.
В полдень, в обеденное время, я часто уходил из лицея, точно экстерн, и больше часа бесцельно блуждал по городу — почти бегом, без остановок и безо всякого интереса. Иногда лил дождь, но я был в плаще нараспашку и даже расстегивал воротник рубахи: все насквозь пропитывалось холодной водой. Штаны прилипали к ляжкам, мешая ходьбе. Я возвращался уставшим и таким разбитым, что никакие мысли в голову не лезли.
Под дождем он не думал больше ни о чем: голова становилась пустой, словно капавшая на уши теплая вода стекала не с волос, а с раскрывавшего свои полости мозга.
Дождь не утихал. Ноги затекли, он в нетерпении встал, выбрался из неподходящего укрытия и вновь поспешил в путь.
Поначалу я сопротивлялся ливню, пытался съежиться и посильнее закрыться, но меня сломила сила воды, неиссякаемая мощь черно-белых небес и паника, охватившая деревья, тучи, изнасилованную землю.
Я шел по тропе через чащу, вдалеке от дорог. Топкая земля была желтоватой. Джип оставил две свежие колеи; я шагал между.
Неравномерный след не перерезался ни единой тропкой: он петлял, разворачивался, рассекал подлесок, скрывался под деревьями, устремлялся к нескончаемым полянам, опустошенным пожаром; тропа все больше вытягивалась, по бокам — распиленные стволы, мусор, папоротниковые заросли.
За купой деревьев показался заброшенный карьер. Он был небольшой, с резко обнаженным пластом известняка — поросшим сухими деревцами холмиком. Этот бугор был разрезан сверху вниз, и внутри выделялась кремовая плоть с оттенком мочи, кое-где заржавленная, изъеденная квадратными выемками. Срезы покрывал зеленоватый мох.
Справа, за остатками забора из колючей проволоки, я увидел дощатую лачугу и вошел. Она была чуть выше человеческого роста, два-три метра в глубину. В переборке напротив двери — оконный переплет без стекол. Серо-бурая, заплесневелая древесина; скамья. Земляной пол, но среди мусора — бидонов для масла, отстрелянных гильз, сгнивших бечевок, железяк, лопнувших лампочек, распахнутых консервных банок, грязной бумаги, тряпок — пробивалась трава. Кровля из рифленого железа еще не пропускала воды. В двери ромбовидное отверстие, как в деревенских сортирах; наличник отстал, и закрывалась она неплотно.