Репортаж с петлей на шее
Шрифт:
– Где он начал отращивать бороду? – спросил другой гестаповец.
– Дома, – лгала я.
Я настаивала, что Юлек жил дома, хотя с лета 1940 года он даже не переступил его порога. Я делала это, во-первых, потому, что Юлек был там постоянно прописан, и, во-вторых, чтобы не подвести товарищей, у которых он нелегально жил.
…Бем отошел к дверям и отворил их. Тут же какой-то гестаповец ввел Юлека. И, хотя Юлек улыбнулся мне, я видела, что он с трудом передвигается.
Леймер резко бросил мне:
– Убедите его взяться за ум. Если он не хочет думать о себе, пусть подумает о вас. Даю час на размышление. Если он не заговорит, сегодня вечером
…С допроса привели Лидушку Плаху. Посадили на скамью передо мной. Это была наша первая встреча в тюрьме. Ее схватили месяцем позже, чем меня. Мне удалось незаметно наклониться к ней и шепнуть: «Мы незнакомы!» Она лишь повела плечом в ответ. «Вероятно, она уже во всем созналась», – горько подумала я.
Явился Бем. Встал перед нашими скамьями, окинул нас взглядом и махнул мне рукой.
Я поднялась и пошла за ним. У дверей своей канцелярии он вдруг объявил:
– Пани Фучикова, завтра в девять часов утра вы будете казнены!
Я лишь взглянула на его лицо – череп скелета – и сразу не нашлась что ответить, а потом совершенно спокойно, хотя руки у меня дрожали, сказала:
– Как вам будет угодно!
В канцелярии Бема находился Юлек. Он улыбнулся мне:
– Густина!
– Юлек! – откликнулась я.
Мы стояли друг против друга. Бем прошел между нами. Посреди комнаты он круто повернулся к Юлеку:
– Мы сровняли с землей одну из чешских деревень и, если встретим дальнейшее сопротивление, сровняем с землей, если понадобится, и весь Протекторат! Мы можем себе это позволить! Мы побеждаем! В наших руках Севастополь! В наших руках африканский Тобрук! Мы не потерпим никакого сопротивления!
Юлек отвечал Бему медленно, спокойно. Я не помню его ответа дословно, но смысл был таков: «Вы можете сровнять с землей весь Протекторат. Может быть, это еще в ваших силах. Быть может, Красная Армия и отступает. У меня нет возможности читать газеты и слушать радио. Если даже она отступает, вы должны понять, что это отступление временное! Запомните, что ни один полководец, напавший на Россию, не смог победить ее. Возьмите Наполеона – он дошел до самой Москвы, а чем это кончилось? А ведь тогда не существовало Красной Армии, у которой, кроме военного, есть другое, еще более сильное Вооружение – коммунистическая идеология! Она непобедима!»
Бем расхохотался:
– Ты неисправимый упрямец, Фучик!
Длинный, с костлявым лицом, он стоял, широко расставив ноги, и высокомерно смеялся. Это был издевательский смех поработителя над сыном побежденного народа, смех поработителя, уверенного, что он навеки останется хозяином положения…
Юлек тоже улыбался. Мило, человечно, но твердо и уверенно. Я знала, он не склонит головы и не смолчит перед врагами, даже зная, что в их руках его жизнь, которая может в любой момент оборваться…
…Военное положение формально было снято 3 июля 1942 года, но нацистский военный трибунал продолжал свою страшную работу. Меня стали ежедневно возить во дворец Печека…
В «Четырехсотке» направо от меня сидел Арношт Лоренц, возле него – Ренек Терингл и Мила Недвед, неподалеку от него – Юлек. Он уже не был изолирован от остальных. Медленно, но упорно, изо дня в день, двигал Юлек сантиметр за сантиметром свой стул, пока он не оказался между столом надзирателя Залуского и скамьями заключенных. Всю стену позади Юлека занимали зеркало и четыре умывальника. Сюда со стеклянными полулитровыми кружками наведывались коридорные, они подозрительно часто пили сами и разносили воду заключенным. Вода служила лишь поводом для того, чтобы передать наказ от одного заключенного другому, как нужно держаться на допросе, или сообщение заграничного радио, которое принес кто-нибудь из вновь прибывших арестованных, а то и чешский надзиратель. В большинстве случаев все это делалось через Юлека.
Я познакомилась в «Четырехсотке» не с подавленными страхом узниками, а с замечательным сплоченным коллективом, где царила драгоценная товарищеская солидарность, коллективом, который все, что от него требовали тюремщики, любой ценой обращал на пользу заключенных.
В «Четырехсотке» Юлек был всегда занят – знакомые и незнакомые, все, кто сидел на скамьях впереди него, хотели поговорить с ним. Он слушал, а сам следил, чтобы гестаповцы не застали их за разговором.
Юлек никогда не проявлял нервозности или нетерпения. Кто-то просит его совета, как отвечать на допросе, другого надо подбодрить, рассказать, что нового в мире… Юлек никого не обходил вниманием.
Все сидящие в «Четырехсотке» знали: Юлек – коммунистический редактор, он открыто и смело боролся против фашизма и Гитлера. И все понимали, что судьба его тяжка, что Юлек обречен…
Доверяли ему безгранично. Одни знали его еще с довоенных времен, другие познакомились лишь здесь, в фашистском застенке. Ему открывали сердца, поверяли горести, а он подбадривал, советовал, помогал всем, и не только коммунистам или сочувствующим, но и всем тем, кто нуждался в помощи.
Идеальным местом для подобных разговоров была темная крытая тюремная машина, в которой нас возили на допросы. Сюда не проникал взгляд эсэсовца, в шуме мотора не было слышно наших голосов. Заключенных было столько, особенно коммунистов, что изолировать нас друг от друга и возить каждого в отдельности гестаповцы просто не имели возможности. Гестаповцы и понятия не имели, сколько «преступных сообщников» возят они ежедневно в одной машине.
Меня полгода таскали из тюрьмы на Карловой площади через Панкрац во дворец Печека. И я ежедневно могла видеть Юлека. Почти всегда я могла поговорить с ним, иногда подольше, иногда лишь обменяться двумя-тремя словами.
Однажды он сказал мне, что объявил Бему, будто бы дважды в месяц назначал конспиративные встречи в одном из трактиров в Бранике. Бем стал возить его туда, полагая, что кто-нибудь к Юлеку подойдет…
Юлек сказал мне: «Густина, я знаю, что меня ждет смерть. Меня может спасти лишь чудо. Но чудес не бывает, и все же – верь мне – о смерти я не думаю».
Он не думал о смерти, он не был сломлен, уничтожен, не впал в отчаяние!
Что я могла возразить ему, ведь все, что он сказал мне, было, увы, страшной правдой. Как-то я спросила:
– А ты не мог бы бежать, Юлек?
И он, способный на самые отчаянные поступки, покачал головой и ответил:
– Я не сделал бы этого, даже если бы мог! Ты же знаешь, Густина, сколько людей заплатит за меня жизнью!
…Летом 1942 года в «Четырехсотку» привели трех новых товарищей: двух мужчин и женщину. Все трое были молоды. Женщину и одного из мужчин я видела впервые, в другом я узнала Карела! Того самого, с которым я встречалась у Высушилов. Я знала, как важно было для Юлека, чтобы никто из нас не назвал в гестапо имени Карела. Юлек сидел на своем стуле, возле умывальника, неподвижно, лишь его рука быстрее обычного поглаживала темную бороду. Его бледное лицо, давно не видевшее солнечного света и свежего воздуха, стало еще бледнее.