Римская звезда
Шрифт:
Это был тот самый Сарпедон, который отказался помочь.
V. Назон чистит трубы
Рим, 12 г. н.э.
1. Помню, в Томах, на калитке во двор Барбия, висела предостерегающая табличка «Берегись собаки!» Но собаки у Барбия не было.
Скажу больше, собаку мой друг считал животным нечистым, неудачливым, вечно битым и презирал кабыздохов как рабы презирают рабов, а воры – аферистов.
– Выходит, табличка от прежнего владельца осталась? – предположил как-то я.
– Сам сделал.
– Но зачем? Неужто сармата надеешься собакой своей
– Сармата? Да нет. Я имел в виду в абстрактном смысле.
– Это как?
– Всегда нужно быть бдительным, – со всегдашней своей серьезностью отвечал Барбий. – Даже когда нет никакой собаки, нужно помнить про нее, пока за жопу не ухватили. Я это для себя написал. Чтобы бдительности не терять даже дома. Нет, особенно дома! Потому что в своем дому самые отъявленные собаки тебя стерегут. Самые волкодавы! Зубы – во! Когти – во! Я имею в виду, волкодавы в отвлеченном смысле. Мои волкодавы суть злоба, неверие и отчаяние…
Тогда обхохотал я доморощенного философа Барбия. Но стоило мне провести в Риме мой первый день, как рассуждение гладиатора – о свирепых волкодавах, что поджидают тебя в твоем дому – отчетливо мне вспомнилась. Меня, однако же, пугали не «духовные» волкодавы Барбия. Но собаки ночных патрулей, собачьи лица бывших клиентов, собачьи сердца бывших друзей.
Стоило мне добраться до Форума, где, бывало, кружил я в пестрых водоворотах сограждан целые вечера, пройти мимо колодца Либона, где в годы младые регулярно встречался Назон с шакальим племенем ростовщиков, я понял, сколь опасное предприятие затеял.
– Назон! Эй, Назон! Послушай, вон тот человек… Это не Публий Овидий Назон? – спросил за моей спиной незнакомый голос. Я заставил себя невозмутимо продолжить свою прогулку, я не обернулся.
– Да ты, Фортунат, вообще сбрендил?! Тот Назон в ссылке хрен знает сколько уже времени! В саму Британию наш Цезарь его заслал… Будешь так бухать и это вот самое, Цезарь и тебя туда отправит, и на папашу твоего не посмотрит! – сообщил глазастому незнакомцу его товарищ.
Больше на Форум я не заглядывал. И в термы Агриппы, где, бывало, сумерничал, веселый и пьяный, среди друзей и нетрудных в любви подруг – тоже. По Священной Дороге не прогуливался. А знакомые виллы, сады и книжные лавки обходил десятой дорогой. К театрам боялся даже приближаться. Как проказы сторонился всего, что связано с моим уютным вчера. Ведь знал я: Цезаря делает сенат, а человека – то, что привычно ему и любо. В Томах мне легко было казаться другим – потому что там я и был другим, Томы меня переменили. Резвые же воздухи Города неумолимо слизывали с меня полезную новую шкуру, коей оброс я во Фракии. И я чувствовал себя мимом, который намазался черной краской дабы играть эфиопа, но на полпути к подмосткам попал под ливень.
Ужас и страх! Чем дольше я вдыхал смрадные ветры Города, тем больше становился похож на самого себя. Тем обильнее тайные, нефизические сходства с тем, старым Назоном в моем облике проступали.
Эти сходства, опасался я, помогут недругу изобличить меня, Назона-воина – загорелого и жилистого, одетого в бедное потертое платье, волосатого-бородатого (три года в Томах я брился даже в лютые морозы, но на пути в Херсонес бороду все же отпустил). Именно они помогут узнать меня вопреки всем очевидным несходствам с тем, былым Назоном-пиитом.
За тысячу сестерциев я снял себе комнатушку на пятом этаже, под черепицами, на улице Большого Лаврового Леса. Снял на полгода. Надеялся, этого срока мне хватит.
Гигантская инсула, где я жил, принадлежала некоему Луцию, о котором стихотворная надпись в подворотне сообщала, что он «плут, выпить не дурак, говнюк и пидор».
К слову, надписей в той подворотне было много, причем крайне странных. Окончания некоторых двустиший глупенько перекликались между собой, например, первая строка оканчивалась на «розы», а вторая – на «морозы» и, очевидно, это было не случайностью, но замыслом. Уже потом я вспомнил, что Маркисс, которого однажды занесло в Галлию в свите одной знатной распутницы (она ехала навестить мужа-полководца), рассказывал мне, что дикари-галлы собезьянничали у нас не только одежду, но и поэзию. И, как это свойственно дикарям, слегка переделали ее под свои детские вкусы, так что стала она чирикать и кривляться, как будто высмеивая сама себя этими кровь-любовями, сапогами-пирогами. Вскоре оказалось, что в инсуле моей что-то вроде галльского землячества и теория моя как бы подтвердилась.
Громадина нашего дружного дома устало опиралась на деревянные костыли великанских подпорок и грозила обвалиться – стоит только трем жильцам одновременно испустить ветры.
Стыдный, бедный вид – закрытые лишь деревянными ставнями окна моих апартаментов выходили на облупившуюся стену другого многоэтажного дома, отличавшегося от нашего лишь расположением цветочных горшков и тем, что вместо галлов там жили сирийцы.
Грусть и нищета…
Я протопил жаровню, сбегал к фонтану за водой, сварганил ужин и… хозяйствовать мне вдруг категорически расхотелось (а ведь в Томах я прекрасно справлялся!).
Я был готов поклясться именем Фабии, что больше не вымою ни одной миски, не почищу ни одной луковицы – хоть засеките меня плетьми.
Пришлось купить косоглазого мальчика-раба (на косоглазых невольников была в тот день солидная скидка). Пока я вел его домой, к нам приблудилась ручная обезьянка.
Мальчишку звали Титаном, обезьянку – никак.
2 . Поиски Рабирия оказались делом многих месяцев.
Я знал, что метаморформность есть первый атрибут зла (как и добра, впрочем). Но не ожидал, что Рабирий в выражении этого атрибута достиг высот олимпийских.
Все, что было ему, согласно его уверениям, «до слез любо и дорого», не любым оказалось, да и не дорогим вовсе. В противном случае резонно было предположить, что Рабирий насмерть истек слезами.
Дом, который Рабирий называл «отцовским», оказался два года как продан за бросовую цену. Девочка Ливилла – ее всюду представлял он своей любимой вольноотпущенницей и показательно обожал – как выяснилось, не вольноотпущенницей была, но рабыней (я все проверил, подкупив кого следует).
Некогда стройная и ясноглазая, Ливилла оказалась замужней обитательницей закопченной каморки на шестом этаже. Она отяжелела и озлобилась, впрочем, озлобилась ворчливой злобою матрон, а не метафизической, безысходной злобой рабыни. Полтора года назад ее выкупил у Рабирия ее нынешний муж, торговец пряностями. Когда Титан зашел к ней, она кормила грудью упитанного карапуза. Говорить о Рабирии Ливилла наотрез отказалась. Зато матерно Титана излаяла, обозвав «проклятым жопником».
Квартиры, что некогда снимал Рабирий для интимных и дружеских встреч, оказались как одна пересданы по тридцать третьему разу. А на птичий рынок Рабирий, производивший впечатление заядлого птичника, и вовсе более не ходил (Титан дежурил там, среди сорок, синиц и попугаев, два месяца и каждый раз возвращался с ног до головы измазанный пометом).
Я проник даже в тайное святилище Сета в катакомбах на окраине Города. Но эти сборища египтоманов, озабоченных непонятно чем больше – контактами с «потусторонними сущностями» или своим рангом в иерархии посвященных – Рабирий уже давно не посещал.