Римская звезда
Шрифт:
Я махал деревянной дубиной и скакал козлом, отжимался и приседал – страх перед Рабирием придавал мне сил. Ведь я знал: мы любим людей за то хорошее, что делаем им, и не любим за то плохое, что делаем им же. А раз так – Рабирий должен ненавидеть меня куда больше, чем его ненавижу я. Не ровен час, задавит Назона голыми руками.
5. Вонючая эта работа позволяла мне беспрепятственно наблюдать за кружком Рабирия, вычисляя, примеряясь, вынашивая планы.
Стало ясно, что зарезать Рабирия на ночной улице, как мне мнилось верным поначалу, не удастся. Домой его всегда провожала преданная клака. Лишь когда Рабирий скрывался за воротами своей виллы – «поэзия зовет!», говорил он, напуская на себя
Частенько, дождавшись пока сгинет Вибия, а с ней прочие, Рабирий покидал дом с черного хода и отправлялся на поиски незамысловатых развлечений. Но, к несчастью для меня – на носилках. Я не льстил себе: справиться с восемью мордоворотами-носильщиками мне не удастся, вооружись я хоть десятиминовой баллистой…
Отравление? Этот способ я оставлял на крайний случай, хотя был он, признаться, самым простым.
Лох и Флора, кухонные рабы, обслуживавшие трапезную, где пировал Рабирий сотоварищи, очень кстати влюбились друг в дружку. Пока они обнимались в закутке, шепча с колен жаркую чушь, любой прохожий мог помочиться в кувшин, никто и не заметил бы, благо разводили вино у Никострата теплой водой – как положено. А мог бы и яд всыпать.
Я знаю толк в зельях. А оттого не стал бы сыпать в кувшин отраву, которая заставит Рабирия корчиться мукой прямо в бане. С соизволения Гекаты Назон выбрал бы что-нибудь медленное, что с гарантией сведет Рабирия в могилу через месяц.
Но этот способ мне не нравился. Яд – орудие женщин. Я же хотел сквитаться с Рабирием по-мужски.
Разумеется, я мог подкараулить Рабирия в нужнике, отрубить ему голову и спустить ее прямо в клоаку (в принципе – должна пролезть, а не пролезет, так имеются у Назона теперь инструменты). Или подловить Рабирия в полутемном коридоре, благо по ночам термы Никострата пустовали – они располагались в квартале рабочего люда, который, помывшись ввечеру, спешил домой спать, спозаранку-то снова ишачить. Но так тоже не годилось. Насильственная смерть важного господина, каким, несомненно, являлся Рабирий, не пройдет для банной обслуги бесследно. Я, положим, успею улепетнуть до того, как установят мою ссыльную личность. Но ведь других будут жестоко пытать дознаватели – и придурка Лоха, и конфетку-Флору, да всех! Когда-нибудь выяснится, что они невиновны. Но разве стоит смерть паршивца детских слез? Верьте бывшему триумвиру по уголовным делам – ни хрена не стоит.
Каждый раз, протиснувшись лежмя в ход для теплого воздуха, я прижимался лицом к решетке, что располагалась под самым потолком нужного мне триклиния, слушал разговоры. А вдруг какая-нибудь мелочь, какая-нибудь деталь…
– Как твои успехи с Фабией? – невинным голоском поинтересовалась Вибия.
– Мы тоже хотим знать! Все-таки, спор есть спор! – в один голос поддержали ведьму Тигр, Туллий, Аттилий и прочие. «У нас друг от друга секретов нет!» – любили повторять здесь.
Пряча лицо, Лика встала со своего места и отправилась в нужник. Там на стене в женской комнате облупившийся рельеф – Амур правит дельфинами в овале из миртовых листьев. Он остался со времен, когда бани Никострата считались более-менее приличными. Я уже знаю, что дальше будет. Лика встанет прямо под дельфинами, упрется белым лбом в рыжую стену и заплачет. Сотрясаясь в беззвучном вое, станет колотить о стену кулачком – правый кулачок в аккурат в печенки Амуру. А вода в желобке на полу чистая-чистая по ночам, почти как вода горного ручья. И старая губка для подтирания срамных мест сереет на краю желоба как жертвенный камень. Лика будет плакать, пока не устанет. Потом умоется, подождет у зеркала, пока нос из красного снова станет бледным, вернется в триклиний. Я все это уже видел раньше. Эту обычную драму я назвал бы длинно: «Нужно терпимо относиться к мужским изменам. Нам, современным женщинам, так сказали».
– Как с Фабией? Да никак. Упрямая. Все руки не доходят
У меня отлегло от сердца, я бесшумно отер пот со лба.
– Сейчас вот разгребусь с делами – и начну по новой, – продолжал Рабирий. – Не переживайте, я своего добьюсь. Всегда добивался. В конце концов, я вооружен «Наукой», написанной ее изобретательным супругом! Работала «Наука» эта тысячу раз, сработает и в тысяча первый! Не поперек же у нее, правильно?
Вся компания гаденько захихикала.
«Поперек! Уа-ха-ха!» – это дурачина Тигр.
«А Фабия-то твоя – не столь уж и юна! И как только ты не брезгуешь?!» – это ревнивая Вибия.
«Д-даст, к-к-конечно! Я на ее месте т-точно д-д-дал бы!» – это Туллий.
«Тело к телу – любезное дело!» – это Аттилий.
Я же, прислушиваясь к их беснованию, жалел лишь об одном: что это я написал «Науку любви». Что она была написана мною.
Впервые в жизни подумал я о том, что Цезарь наш, которому я в первую, особенно лютую, полуголодную зиму в Томах желал скорейшей смерти, в своем решении наказать меня ссылкой – совокупно за «Науку» и за посещение запретного флигеля с золотыми звездами – был по-своему прав.
6 . О, Цезарь! Если спросят меня после смерти что хорошего мы, римляне, принесли миру, я отвечу: тебя и бани.
С тобой, о божественный Цезарь, все ясно. Ты лучше всех – как на тебя ни клепай. Это ты, светлый и осанистый, избавил нас от гражданских войн и доходчиво объяснил нам, правнукам Энея, что в освободившееся от усобиц время нужно вкусно есть, сладко спать, устраивать праздники и влюбляться.
Тебя, мой Цезарь, так и не смог Назон возненавидеть. Как можно ненавидеть Юпитера за то, что он испепелил твое зернохранилище? Правильно, никак.
Да, бывало подшучивал я над Вергилием, что голос сорвал, тебя воспевая. Обзывал его подхалимом, а тебя, приручившего самого Вергилия (в узком, конечно, кругу), уподоблял я нуворишу, половину состояния завещавшему плакальщицам, чтоб те еще год после его похорон выли волчицами на пепелище! И Горация не уставал я хвалить за отказ в секретарях у тебя ходить. «Человечище!» – восклицал я, зная, впрочем, что Гораций человечище не потому, что отказал тебе, Цезарь, а потому, что на белом лебеде своем чудесном в такие он летал дали, в какие нас, юбочников и нытиков, не допускают. В сущности, всегда знал я, что высокие души – Вергилий и Гораций – не оттого Цезаря славят, что куплены, и не оттого даже, что любят его, но оттого, что знают: он – благо.
Вот, принесли мы тебя – твои статуи и твой державный голос, высеченный в камне и выбитый в бронзе, – во все мухосраные закраины, в Колхиду и в Ретию, в Германию и Испанию. Установили тебя в храмах, кадим тебе, заставляя мелкие умом народы твоим облым образом причащаться. И слава нам, римлянам. Ибо благо нужно распространять. Особенно, когда это недорого.
С банями – та же история. Где мы не появись, всюду их строили. Такое ощущение, что они сами росли, как грибы – в Галлии, на Рейне, в пустынях. Разве что в Томах бань не было (не считать же самодельный паучатник, сложенный кое-как возле дома Маркисса?). Но Томы пусть будут исключением из правила. Правило же таково: мы, римляне, научили мир мыться.
И все?
Нет, не все. Еще смеяться научили. До нас, римлян, смеялись только греки. Допускаю даже, что смех у них мы украли.
У гетов есть обычай воровать друг у друга побеги и луковицы. Считается, что наилучшим образом растет то, что было потибрено. Может быть и со смехом это огородное правило работает? И оттого мы веселые такие, что греков обокрали?
И не говорите мне, что смеяться народы начинают, когда богатеют. Вот, де, разбогатели мы и начали хохмить. Не верю! Взять хотя бы египтян. Тысячи лет были куда богаче нас, а сами и десяти анекдотов не сложили. Точнее, где-то десять и сложили. Но разве же это анекдоты?