Родина
Шрифт:
— Эко! Я тоже из деревни, тоже Василием зовусь, — отрезал Лузин. — А ты уж больно по-сиротски поешь: «Колхозник… деревенский…»
Лузин, передразнивая, состроил смешную рожу.
— А что, в деревне машин не видали? Трактор, жнейку, паровую молотилку видал?
— Видал. Перед войной в нашей МТС и комбайн появился.
— Значит, нечего из себя сиволапого строить… Подбрось-ка еще малую толику в печь…
Глянув сквозь синие очки на оранжево-желтое пламя, Лузин довольно крякнул:
— Хорошо печь на доводку идет. Сталь будет что надо!
Зятьев хотел что-то ответить, но в груди его стало жарко от еще не испытанной никогда гордости. На миг он даже замер, отдаваясь власти этого нового чувства, как вдруг незнакомый густой голос спросил:
— А где бригадир Нечпорук?
Зятьев обернулся и увидел заместителя директора Тербенева.
— Бригадира вызвали к этому… как его… конструктору, — неловко объяснил Зятьев.
— То есть как это «вызвали»? — повторил Тербенев, и его толстые розовые ноздри
— За подменой пошли, да и вообще тут живые люди остались, — сказал Зятьев, недовольный неожиданным вторжением Тербенева в его работу. — Печь вот на доводку идет…
В эту минуту на площадке показался Нечпорук.
— В чем дело? Що тут стряслось? — удивился он.
— Были вызваны к товарищу Костромину? — словно торжествуя, спросил Тербенев.
— Точно, был с моим сменщиком у товарища Костромина.
— Кто вам это разрешил? Кому был нужен ваш визит к конструктору?
— А то меня не касаемо. Коли был, значит для дела треба, — уже с досадой ответил Нечпорук.
— Но выпуск стали, надеюсь, вас «касаемо»? — передразнил Тербенев.
— Нечего, товарищ замдиректора, мой разговор порочить, — говорю той мовой, як меня ридна мама учила! И обождите еще нашу сталь хоронить…
Подняв заслонку, Нечпорук зло и победно провозгласил:
— Ну вот, скоро выпускать будем!
Будто забыв о Тербеневе, он обернулся к Зятьеву и с силой хлопнул пария по широкой спине:
— Молодец, хлопец! Не подкачал!.. А ну, бригада, готовсь!
Нечпорук сунул руки в кожаные рукавицы и направился к задней площадке. Тербенев на мостик не пошел. Заложив руки в карманы рабочего халата из толстого черного молескина, он с озабоченно-важным видом направился к выходу.
«Та-ак, уважаемый товарищ Костромин! Не вы ли смотрели на меня с этаким великолепным пр-резрением, как на «срывателя» общей работы? А сами чем занимаетесь? Сталевара с работы снимаете? Что за срочность такая? Я в ваших глазах мальчишка, зеленый администратор… н-ну, это мы еще посмотрим, посмотрим!»
Тербенев с силой распахнул дверь с эмалированной дощечкой «заместитель директора», сбросил халат и размашисто сел в кресло. Рука словно сама собой потянулась к телефонной трубке, но осторожная мысль шепнула: «Нет, погодить надо, выбрать минуту — и доложить директору и Пластунову! Прикопить материал, да и шикнуть на нашего конструктора когда-нибудь на заседании, так же как он на меня шикнул!»
В двадцать шесть лет очутиться у заводского кормила — это кое-что говорит о человеке. Трудностей и всякого рода переработки, неизбежной в военное время, Алексей Никонович не боялся: у него крепкие нервы и превосходное здоровье. Получив отдельный кабинет и отдельную машину, Алексей Никонович обнаружил в себе новую черту характера: ему нравилась власть. Он даже хотел бы, чтобы ее было побольше в его руках, этой невыразимо приятной власти, но он все чаще замечал, что ему-то ее как раз и не дают.
«Мне просто не дают развернуться, показать себя. А кто я в будущем? От думы да слова, как говорится, ничего не станется, н-но… случись Михаилу Васильевичу Пермякову уйти, умереть — кого на его место директором поставят? По логике вещей — меня, его заместителя!.. Так почему же, черт вас возьми, не даете вы мне развернуться?»
Алексей Никонович совсем по-мальчишески мог иногда «брякнуть глупость», в которой потом каялся. Иногда он неудачно выступал на собрании и потом злился на себя, что «сунулся, не подумавши». Но что касалось того, что он подразумевал под словом «развернуться», тут все у него было много раз продумано и прочувствовано.
«Развернуться» — значило показаться людям во всем блеске своего администраторского таланта.
«Развернуться» — значило показать старикам, что такое «современный стиль» руководства.
«У меня все было бы четко, ясно, прозрачно! — любил повторять Алексей Никонович в своих голодных, властолюбивых мечтах. — У меня все как по спортивной дорожке бежали бы: попробуй не достичь финиша!»
В стройной системе, процветающей в его воображении, все было разделено по радиусам, как на большом стадионе. Каждый заводской человек, от начальника цеха до желторотого «рассылки», знал свое задание «на данный месяц и день» и обязан был продвигаться к выполнению его директивно и мудро назначенными «сообразно историческому моменту» путями, способами и линией трудового поведения. Эта линия была в его системе так же прозрачна, взвешена, выверена и направлена, как и производственные процессы в цехах. Каждый руководитель работал по предусмотренному плану, каждый знал, например, с кем и когда, в каких именно «узлах» производственного процесса он должен общаться. Изобретать что-либо свое не требовалось; во имя сохранения повсеместной и ровно, как глянец, распределенной энергии каждый шаг в выполнении плана был предусмотрен. Чтобы все силы руководителя поглощались главным образом производством, система предусматривала освобождение памяти от лишних размышлений и забот. Каждый начальник цеха, инженер, сменный мастер должен был иметь всегда перед собой особую настольную памятку о людях и времени. Эта памятка была исключительно любовно продумана Алексеем Никоновичем. Она представляла собой книгу
«Я окончил с отличием институт и не могу придумать, а рабочий, не получивший специального образования, вдруг сможет что-то создать? Это просто комедия, которую разыгрывают некоторые начальники! Нет, пусть-ка наши изобретатели из рабочих масс сначала покорпят над книгами, над чертежами, пусть часами поработают в лабораториях… и тогда уж начнут нам что-то предлагать!»
В институте Тербенев считался одним из самых старательных и трудоспособных студентов. Он был не настолько глуп, чтобы не понимать, что высшее образование досталось ему нелегко: он брал аккуратностью, усидчивостью, «блеска» у него не было, но в благоприятных условиях, он верил, мог появиться и блеск. Еще в студенческие годы Алексей Никонович уверовал в свою способность все упорядочивать и систематизировать. С первых же дней своей работы на посту заместителя директора Лесогорского завода Тербенев пытался заинтересовать своими планами парторга и Михаила Васильевича. Он показал им все свои наметки, исчисления и даже тщательно и с увлечением нарисованный «своею собственной рукой» макет настольной памятки — скрижалей заводских законов, с подробной объяснительной запиской. Как он был тогда красноречив, — такого с ним просто никогда не бывало!
Директор и парторг, не прерывая, выслушали его, а потом Михаил Васильевич недоуменно пробормотал:
— Я что-то не пойму…
Парторг покачал головой и сказал:
— Знаете, искусственно все это!
Тербенев побледнел и замолк, — это был удар. Обида непонятого, оскорбленного в лучших своих стремлениях человека угнездилась в нем прочно, как хроническая болезнь. Сначала невольно, а потом и сознательно он начал сравнивать работу руководителей Лесогорского завода со своей невоплотившейся мечтой. У него все было стройно, все исчислено, разумно и справедливо. Зато действительность, управляемая парторгом и директором, казалась Тербеневу переполненной суетой и мелочными заботами. Парторг и директор напоминали ему беспокойных, незадачливых врачей, которые то и дело выслушивают больного, находя в нем все новые болезни, а лечить их еще не научились. Ему казалось, что руководят они заводом неумело, до крайности неорганизованно, уделяя слишком много внимания отдельным лицам и их маленьким удачам, которые, право, не стоили того, чтобы тратить на них столько времени и нервов. Эти двое были сильнее его и потому, подавляя его энергию, заставляли его делать то же самое, что совершали они. Он постоянно чувствовал себя обойденным, ущемленным в своих правах. К этому страданию привыкнуть было трудно, и он уставал от этого, как от тягучей боли. Временами он еле мог сдерживаться, — так бурлила в нем жажда борьбы с этими двумя сильными людьми. Он все ждал каких-то благоприятных возможностей, проще говоря — ждал фактов, которые бы подтвердили, что линия руководства Пермякова и Пластунова организационно порочна. Однако из всего того, что он знал, никакой «системы обвинений» не получалось, и он всегда жил в томительном ожидании чего-то, недовольный, вялый, как парус, поникший от безветрия.