Родники
Шрифт:
Обе они испуганно, со слезами на глазах смотрели на него. Отец встал, молча подошёл и тоже сел к столу против дяди Петра.
— Несчастная эта война с Японией, — сказал он. — Погнали людей на край света, погубили всю эскадру!
— Я шёл сюда и непрерывно ругал скотов и негодяев, — сказал дядя.
Можно было легко понять, что дядя Пётр обвиняет кого-то, кто погнал «на край света» людей и кто имеет власть на этом очень далёком, наверно, краю света «губить эскадру». О том, что идёт война, об эскадре, крейсерах я всё-таки имела слабое и весьма туманное понятие: на улицах Москвы в то время продавались интересные открытки из толстого картона, на которых в левом нижнем углу был нарисован русский
Дядя Пётр полез в карман и вытащил как раз такую открытку. Он подозвал меня, дал мне рассмотреть картинку, потом зажёг спичку и приложил её к дулу пушки, нарисованной на носу русского крейсера. Сейчас же с лёгкой вспышкой зажёгся огонёк, и будто кто-то повёл по картону огненным угольком, побежал наискось через всю открытку к японскому судну. Под самым его дном огонёк приостановился, и вдруг щелкнул довольно громкий взрыв. На месте японского крейсера и выглядывавшего японца осталась дыра с обгорелыми краями.
— Не хотите ли?! — спросил язвительно дядя Пётр, обращаясь к отцу и матери. — Как ловко мы взрываем японские крейсеры, но, увы, на открытках! Свою же эскадру дали японцам потопить. Чудовищно! На всех перекрёстках продают эти открытки — безобразное издевательство над превосходным нашим флотом, над нашими матросами, которые могли бы действовать превосходно, если бы в штабах не сидели бездарные люди.
Дядя Пётр с отцом долго разговаривали, называли красивые имена погибших судов: «Орел», «Ретвизан», «Аскольд»… И все они, такие же гордые и красивые, как крейсер «Варяг» в «Ниве», словно выплывали передо мной на широкой глади никогда не виданного моря.
— История расскажет нам, как вели себя наши русские герои перед лицом опасности, — сказал дядя Петр. — Примеры героизма — «Варяг» и «Кореец» — всегда будут памятны русскому народу. Но гибель лучших людей в несчастную эту войну он не простит…
— Вот уж на самом деле грозовые дни настали, — сказал отец.
— Ну, грозы ещё впереди! — ответил дядя Пётр. — С тех пор как царь встретил рабочих пулями, они многое поняли.
Гром погромыхивал, но дождь быстро переставал; с крыши ещё сбегали тонкие струйки воды, но они становились всё тоньше, и скоро уже падали только отрывистые звучные капли. Как же освежился воздух после грозы! Хлынуло солнце, и первая ласточка вылетела и взвилась в голубое, чистое небо.
Снова Кондратьев
Всё это лето часто собирались грозы. Иногда они проходили без дождя; тогда ослепительно сверкали молнии и гром гремел так, будто на небе что-то раскалывалось с оглушительным треском. Такие грозы дядя Пётр называл «сухими грозами» и говорил, что они самые страшные.
Вскоре после того, как мы ездили к дяде Петру, я снова встретила Кондратьева. В том доме, где за ситцевой занавеской мы играли с Дуняшей, теперь поселилась другая семья. В ней было пятеро детей — все мальчики. Из них я «водилась» только с Ваней. Но рядом с этой комнатой жила новая моя подружка, Лизанька, и как-то, проходя к ней коридором, я услышала знакомый голос. Это был голос Кондратьева. Открыв тёмную, закопчённую дверь, я вошла и увидела, как из-за спин сидящих на скамьях склонённых над чем-то людей выглянул большой, чуть выпуклый лоб и на меня глянули зорко прищуренные глаза под прямыми бровями…
— Дядя Степа! — крикнула я, подбежала к нему и положила руку ему на колени. — А Дуняша пришла?
— Она после придет, — сказал Кондратьев приветливо. — Дело, дело, что ты прибежала. Папане скажи: Кондратьев зашёл, хочет покидаться. Только, — он наклонился к моему уху, — тихонько скажи, не шуми… Ладно?
— Ладно! — ответила я.
Мне не хотелось уходить, и я всё стояла около него. Перед Кондратьевым лежал сильно потрёпанный большой лист бумаги с забавной картинкой. Внизу на ней было нарисовано много рабочих, похожих на наших фабричных. Тяжело согнувшись, они, как на огромном подносе, держали на своих плечах весёлых, хорошо одетых людей: мужчин, похожих на хозяина, и барынь в красивых платьях. А эти люди держали над собою много солдат с ружьями в руках… И выше солдат был ещё кто-то. Кондратьев провёл рукой по нижнему ряду рабочих и прочитал подписи справа и слева:
— «Мы работаем на вас», «Мы кормим вас».
Потом поднял руку выше, к ряду «господ», и прочёл:
— «Мы едим за вас».
Все засмеялись, и кто-то заметил:
— Вот это без ошибки!
Кондратьев показал на ряд солдат с ружьями в руках. Медленно, разделяя слога, он прочёл:
— «Мы стреляем в вас!» — И обвёл глазами собравшихся: — Это как?
— А «Потёмкин»? — ответил вопросом молодой рабочий из гравёрной. — Ведь отказались же матросы стрелять по рабочим…
— Это первая ласточка, но за ней прилетят и другие, — сказал Кондратьев. — Ну, иди, иди, — подтолкнул он меня. — Скажи папане, не забудь!
— Я тихо-о-нько скажу…
— Вот и ладно будет, — похвалил Кондратьев.
Выбежав из коридора, я открыла дверь, и уже влажный, тёплый воздух после прошедшего утром дождя повеял мне а лицо, когда неожиданно я увидела Тишкина, стоявшего за углом. Может быть, я пробежала бы мимо него, но какое-то странное выражение всей его фигуры приковало меня. Он стоял, наклонившись всем корпусом, и как будто рассматривал что-то на стене. Около его лица приходился нижний кран оконного наличника, так же потемневший от времени или, может быть, от дождя, как брёвна стены, но угол его был отщеплён, и там белело свежее дерево.
«Что он там увидел такое интересное?» — подумала я и остановилась около большой бочки, подставленной под жёлоб и полной дождевой водой. В это время и Тишкин заметил меня.
Я хотела подойти, посмотреть, что он разглядывает, но Тишкин замахал рукой.
— Чего уставилась? Тебе тут делать нечего, — сказал он.
Меня поразило то, что Тишкин сказал это очень тихо. Обычно голос у него был громкий, визгливый. Я побежала домой.
И вот пока я прыгала то одной, то другой ногой в большие следы, протоптанные от крыльца по грязному двору, стараясь не запачкать туфли, передо мной складывалось и складывалось какое-то ещё не ясное мне самой ощущение того, зачем Тишкин стоит, наклонившись, под окном барака, где жили фабричные и откуда я только что вышла.
Почему-то вспоминалось, как он своей неспешной и даже медлительной походкой проходит ко двору, как курит и, прежде чем бросить окурок, поворачивает его к себе обгоревшим концом и плюет на него и что отец мой называет его «этот мерзавец Тишкин». Всё наполняло меня сейчас каким-то противным чувством, и по спине моей пробежал озноб. И вдруг я с неожиданной точностью увидела перед собой окно, у которого он стоял, и ясно вспомнила этот отщеплённый внизу угол наличника. Ведь это Ваня отщепил его, когда лез в свою комнату через окошко! Мы играли тогда в классы около их окна, а он смеялся и говорил: «Девчонкина игра…»