Родники
Шрифт:
Мать уводила меня спать, и, уже лёжа в кровати, я слышала, как играет отец, потом разговаривает о чём-то, словно расспрашивает Кондратьева. И снова играет.
Тогда я не знала, что значит «рассчитали», но на фабричном дворе я слыхала это слово нередко. «Рассчитать» мог хозяин, и делал он это в конторе. Бывало, рабочий выходил из конторы и говорил Даниле или ткачам, окружавшим его: «Рассчитали». Потом рабочий, опустив плечи, уходил в ворота на улицу, и больше я его не видела на фабричном дворе. Иногда Данила утром расталкивал спящего у забора человека и говорил:
— Иди, иди, тут тебе не место!
Я спрашивала:
— Почему он тут спит?
— Подушки
— А зачем ты его прогоняешь?
— Эх ты, птица-синица! Есть такое слово на фабрике: «расчёт». Хозяин рассчитает, а мое дело — прогонять.
«Рассчитали» — было такое, от чего человеку приходится плохо.
…Впечатления этих первых детских лет мне трудно разделить по времени: то, что, кажется мне, происходило совсем близко одно за другим, на самом деле часто разделено годом или двумя. Кондратьева я помню с самого раннего моего детства, с тех пор, как ещё совсем маленькой я ходила к ним играть с Дуняшей. Но почему-то первое воспоминание о нём связано именно с этим вечером, когда отец сказал, что Кондратьева рассчитали, и необыкновенно сильное чувство, что теперь больше никто не увидит Кондратьева, поразило меня. Мне в то время было уже лет шесть, и я всё запомнила крепко, может быть, ещё и потому, что вдруг сама испугалась. В окне за моей спиной было темно, и, помню, я боялась чего-то оттуда, всё оборачивалась, сквозь зелёные листья фикуса видела отблеск стекла на тёмном ночном небе и, вздрогнув, отводила глаза.
Дядя Пётр, сидевший тут же за столом, — он был у нас в тот вечер, когда рассчитали Кондратьева, — спросил отца:
— У вас частенько бывает это дело? — И, не дожидаясь ответа, прибавил: — У нас сплошь да рядом расчёт!
— Этот Кондратьев — умница, работник! — сказал отец. — Ткач необыкновенный. После первой забастовки примяли обратно, но он все время был на замечании. Невероятно способный человек!
— За что же его всё-таки рассчитали? — спросила мать.
— Ведь всё равно всех не уволят.
— Сильный человек, ненавидит несправедливость! — ответил отец.
— Чувствуют это и убирают, кому этим ведать надлежит.
Мама взяла бумагу, принесённую отцом, и прочитала:
Душно! Без счастья и волн Ночь бесконечно длинна. Буря бы грянула, что ли? Чаша с краями полна! Грянь над пучиною моря, В поле, в лесу засвищи, Чашу вселенского горя Всю расплещи!..Долго хранилось у нас это переписанное каллиграфическим почерком Кондратьева стихотворение Некрасова с надписью: «На память от благодарного вам человека». Были ещё и другие стихи, подписанные: «Ткач Основа», — и, когда я выучилась читать, я думала, что ткач Кондратьев и есть Ткач Основа и сочинил эти стихи сам, как Пушкин «Сказку о рыбаке и рыбке». Но отец объяснил мне, что Кондратьев переписал эти стихи, потому что очень любил их.
— Куда же он пойдёт? — спросила мать.
— Если некуда, пусть идёт ко мне, — ответил дядя Пётр.
«Ко мне…» Я поняла, что дядя Пётр зовёт Кондратьева к себе в комнату, где он жил с женой своей Лизаветой Сергеевной, про которую мать говорила: «Белошвейка — золотые руки». Это была маленькая комнатка в Ново-Гирееве, под Москвой. Туда меня однажды возили, когда мне было года четыре, и мне там очень понравилось. Там был большой цветущий луг, а за толстыми деревьями сидела лиса. Лиса, как сказал дядя Пётр, кусалась, и туда нельзя было ходить. Я всё-таки забежала туда, долго ждала лису, стоя за большим деревом, но лиса так и не показалась.
Много позднее я узнала, что таким людям, как Кондратьев, помогала рабочая организация; она и поддерживала семью Кондратьева в трудное время.
Я не помню, зимой или летом рассчитали Кондратьева. Может быть, в тот же или в другой вечер я увидела, как за окном на чёрном фоне двора снова появилось крепкое, мужественное лицо Кондратьева, освещённое проникающим из комнаты желтым светом нашей керосиновой лампы, и глаза его мучительно и тревожно смотрели, смотрели и спрашивали… А, может быть, я видела это во сне?
Снегурочка
Вечером, отдохнув немного, отец брался за скрипку, а мама садилась к столу шить. Я усаживалась на маленькую скамеечку, поближе к отцу.
Отец стоял перед пюпитром, прижимал подбородком к плечу скрипку, лицо его было повёрнуто влево, и глаза смотрели поверх моей головы, куда-то далеко.
Заметив меня, он прерывал игру, настраивал скрипку и говорил:
— Вот слушай! Сейчас я сыграю тебе «Снегурочку». Написал её Чайковский. Тут рассказывается — только не словами, а музыкой, — как весна спускается на землю.
Он поводил смычком вверх и вниз, пальцы левой его руки, лёжа на грифе, прижимали то одну, то другую струну, то две или три вместе, передвигались по грифу, смычок в правой руке делал лёгкие движения, и начиналось…
— Слышишь, всё такое лёгкое, светлое, идёт новая, светлая весна. «Идёт-гудёт Зелёный Шум. Зелёный Шум, весенний шум!» Петь такие замечательные стихи, я их тебе потом прочитаю…
Отец играл. Звуки скрипки делались гуще, сердитее, что-то грозное выговаривалось в них… — А это дед Мороз; он ещё держит землю. Он внизу прилёг снегом, заковал реки льдом, стынет всё вокруг него, а весна себе всё спускается да спускается… Слышишь? Вот она, весна! Я слушала, вероятно, широко раскрыв глаза, потому что отец повёртывал голову в сторону матери и глазами указывал ей на меня.
— А вот, глазастый, слушай: сейчас полетят птицы! «Слеталися птицы, слета-ли-ся певчи ста-да-ми, ста-да-ми! Садилися птицы, садилися певчи ря-да-ми… ря-да-ми!» Слышишь гомон, щебетанье? А это вот крылами машут — летят. «Перепел подьячий, подьячий!»
Скрипка выговаривала это «подьячий», и отец поворачивал ко мне торжествующее лицо и говорил с восторгом:
— Это надо так написать! А? Понимаешь, всё дело в выразительности…
Почему-то мне кажется, что звуки скрипки, начинавшие утро отца, я слышала летом: в открытое окно виден широкий фабричный двор с тёмным кирпичным корпусом фабрики напротив окна. Со «Снегурочкой» же связано ощущение зимы, когда на стёклах окон видны листья и узоры мороза, а в комнате потрескивают в печке дрова и отсвет огня ложится на деревянный крашеный пол.
Потом отец садился, опускал скрипку на колени и правой рукой с зажатым в ней смычком гладил меня по голове. Я спрашивала:
— А ты сказал: «Зелёный шум»?
— А, помнишь? Молодчина! Это хорошо! — и читал мне стихотворение Некрасова «Зелёный шум».
Когда он говорил: «Как молоком облитые, стоят сады вишневые, тихохонько шумят…», — голос его звучал тихо, а дальше: «А рядом новой зеленью лепечут песню новую и липа бледнолистая, и белая березонька с зелёною косой» — отец поднимал голову, и восторг наполнял его голос силой и радостью: «Шумят они по-новому, по-новому, весеннему, идёт, гудёт Зелёный Шум…»