Роман
Шрифт:
– Ну, батенька, зачем же кровь-то проливать? – иронично и в то же время строго заметил Антон Петрович. – Нет бунта русского глупей и гаже. Точнее не сказать.
– Отчего же, – быстро вставил Клюгин. – “Умрёшь не даром – дело прочно, когда под ним струится кровь”. Автор почти тот же.
– Поэт имел в виду жертвенную, духовную кровь. И не зарубленных дворян, а добровольно идущих на эшафот, за просвещение, за, наконец, свободу! – с жаром ответил Красновский.
Клюгин отрицательно мотал головой:
– Ну-ну. Значит, на Сенатской площади господа дворяне в себя
– На Сенатской площади, любезный Андрей Викторович, случилась самая ужасная нелепость России! – горячась, говорил Красновский. – Ей пытались привить чужеродную ветвь и сделали это чудовищным способом! Но идеи Бабёфа и методы Робеспьера тогда Россия не приняла. Русский человек не француз, у него хватило ума отказаться от кровавой диктатуры якобинских трибуналов. Вот в этом-то и есть российская мудрость, о которой я говорил. Россия сама свой путь выбирала. Пусть собственный. И верно выбирает. Верно.
Красновский смолк.
То ли от близости костра, то ли от волнений на его лбу выступила испарина.
– Россия сама, как вы сказали, ничего никогда не выбирала, – резко произнёс Клюгин, – ей нечем выбирать-то, у ней головы своей сроду не было. Вспомните, вы же историк. Как только из землянок выползли наши незабвенные предки, так сразу к варягам челом бить – дайте правителя, сами собой править не в силах. И вот, s’il vous plait, Рюрик, Трувор, Синеус…
– Россия не с Рюрика началась.
– А с кого же?
– С крещения. Рюрик, древляне, вятичи, дреговичи, Перун – всё это первозданный хаос, строительный материал. Как только принял народ крещение, поднялся с четверенек на обе ноги, так и государство появилось, и зажили не хуже французов…
– Да полноте, какое там – не хуже французов! Лаптем щи хлебали, на Константинополь молились, перед татарами спину гнули. Что у России было своё? Лапти, балалайка! И воз невежества впридачу. А всё остальное у чужих заимствовали: и веру с иконами византийскими, и грамоту греческую, архитектуру с миру по нитке, я уж не говорю о государях. Кто из них русским был? Разве что Гришка Отрепьев… Так что не поминайте французов…
– Французы, батенька, и остались французами только потому, что до них татары не дошли, потому как в России увязли. Всей нынешней Европе России надо в ноги поклониться, что она себя кочевникам в жертву принесла. До Польши докатились, а дальше сил не было идти. А коли б были, посмотрели бы мы теперь на французов да на немцев. Бог их сберёг через Россию. Мы в тринадцатом веке кровью на пепелищах обливались, а они на турнирах тешились да всё ко Гробу Господню походы снаряжали…
– А Столетняя война?
– Ну, сравнили! Сто лет с англичанами фландрийских баб делили, потом свою же Жанну д’Арк сожгли, Карла VII короновали, освободили Париж и расстались друзьями, братьями во Христе! O la la! Nous sommes de braves homines!
Клюгин вместо ответа рассмеялся, махнул рукой:
– Да ну вас. Скучно. За Россию лапотную горой стоите, у мужика мудрости решили подзанять…
– И вам советую! – горячился Красновский.
– Ну, насчёт мудрости – не знаю, – Антон Петрович кинул огрызок яблока в костёр, – а вот добродушия и простоты я бы у наших крутояровских мужиков подзанял. Все мы с вами столицами несколько подпорчены. Слава, признание, достаток – всё это для истинно русской души как червоточина для яблока. По-моему, надо быть проще с мужиками… Я неправ, Николай Иванович?
Рукавитинов, всё это время лишь молча наблюдавший за развернувшейся дискуссией, заговорил неторопливым мягким голосом:
– Да почему же неправы? Правы. Только мне кажется, опрощение чревато крайностями не менее отвратительными, чем спесь и чванство. Я видел однажды такого опростившегося аристократа, и, признаться, зрелище было не из приятных… Вообще, мне кажется, нам, русским, надо поменьше впадать во всякого рода крайности. Это касается и собственно жизни, и взглядов на жизнь. У русского если не чёрное, то непременно белое, а не серое… Я послушал ваш спор. Если, конечно, его можно назвать спором… – Николай Иванович слегка наклонился вперёд, сложил руки вместе и, потирая их, продолжал: – Я не смею давать какие-либо советы, но мне хочется спросить вас, почему мы так много говорим о России, о русской душе, о русском мужике?
Красновский пожал плечами:
– Как почему? Да потому, что мы живём здесь.
– Этого мало, – с мягкой решительностью перебил его Рукавитинов. – Немец живёт в Германии, однако он, как правило, занят делом, а не разговорами. Ему всё ясно, он знает, что делать.
– Вы хотите сказать, что мы не знаем? – спросил Красновский.
– Именно! Иначе бы мы не спорили. У нас ни одной вечеринки, ни одного застолья не проходит без споров о России. О её прошлом, настоящем, но больше о будущем. Спорят все, и спорят уже довольно долго. Спорят потому, что проблема будущей России действительно существует. Она не решена.
– И никогда не решится! – засмеялся Клюгин, привставая с сена и потягиваясь.
– Вам бы, конечно, хотелось, чтоб она никогда не решилась! – с раздражением проговорил Красновский.
– Да отчего же. Я не против… – бормотал Клюгин, разминая затёкшие от полусидячей позы конечности. – С удовольствием посмотрел бы на осушение российского болота. Даже готов поучаствовать. Признаться, в молодости я всем сердцем жаждал этого и готов был самим собой, своей, так сказать, плотью, унавозить почву для будущего сада демократии и прогресса. Да вот бес сомнения попутал, и хоть убейте меня, господа, а не верю я, что место сие когда-либо перестанет быть болотом! Просто не верю!
– Не верите, и Бог с вами! – в сердцах махнул рукой Красновский. – Вы, Андрей Викторович, ни во что и не верите, даже в Бога! Так что ж про Россию говорить? Не верите, так и не верьте!
– Не верю, не верю… – повторил Клюгин, передёргивая плечами, словно в ознобе, – хотя понимаю Тютчева. И то, что умом Россию не понять, и что аршином, опять же, общим не измерить. И то, что у неё в некотором роде особенная стать. Прекрасно понимаю. Но верить в неё не могу. Не верю.
– Ну не верите, и ладно! Не верьте!