Роман
Шрифт:
Напившись прежде всего прохладного игристого квасу, сотрапезники выпили по стопке водки и с аппетитом приступили было к еде, как вдруг со стороны брички Красновского долетели крики и ругань.
– Что за чёрт, – пробормотал Пётр Игнатьевич, хрустя огурцом, – поесть не дадут…
Все трое посмотрели в сторону окружённой мужиками брички.
Там происходило что-то серьёзное: на фоне всеобщего галдежа выделялись голоса Ваньки Соловьёва, Гирина и ещё чей-то глуховатый, знакомый Роману.
– Не доводи до греха! Отступи, леший! – кричал Ванька.
–
– Гоните его, пролика, чтоб ему пусто было! – визжала какая-то баба.
Пётр Игнатьевич нехотя поднялся, сощуря свои глазки.
– Кого это они? – равнодушно спросил поглощённый трапезой Антон Петрович, разрывая блин пополам.
– Так и есть! – с раздражением заключил Пётр Игнатьевич. – Дуролом водку за десять вёрст почует. И впрямь – леший…
– А! Дитя природы, дикий и угрюмый! – оживился Антон Петрович. – Быстро его принесло.
– Парамон! – громко, во весь голос крикнул Красновский, и галдёж постепенно стих. – Ну-ка, иди сюда!
Из притихшей толпы выбралась знакомая рослая фигура и угловато двинулась к обедавшим. Дуролом шел босой, в серой посконной рубахе с разорванным воротом, доходившей ему чуть не до колен, в рваных чёрных портах. Подойдя к сидящим, он остановился и угрюмо уставился на скатерть.
– Ты что себе позволяешь? – сердито спросил его Красновский.
Дуролом молчал.
– Ты же не косил, Парамон, а тянешься за водкой. Не стыдно тебе?
Дуролом поднял опущенную голову и заговорил в своей горячей полубезумной манере:
– Да как же… да как же я не косил?! Ведь вон Гудилихин луг к утру набок свалил, разбей пралич, а после поспать Господь надоумил, да отдохнул от трудов праведных! Как же не косил? Я ж всю ночь при волчьем солнышке косил, как каторжный, а она, жаба, и не поднесла ничаво! Сунула деньги, а что мне деньги? Что мне деньги, родимые вы мои, что мне деньги, святые заступники!
Он захныкал, выдрал из кармана ассигнацию, бросил под ноги и стал топтать огромной жилистой ногой.
– Браво! – тряхнул головой Антон Петрович. – Вот подлинно русская душа! Так значит, ты ночью скосил Гудилихин луг?
– Ночью, ночью, провалиться мне на месте! – Дуролом, крестясь, опустился на колени.
– А я думаю – кто же это так ровно и быстро срезал? – пробормотал Красновский.
– Я! Я! Я! – бил себя в грудь Дуролом.
– За этот подвиг Геракла – ему полагается, – убеждённо заключил Антон Петрович, взял свой стакан, из которого только что пил квас, и наполнил его водкой. – Держи, всадник без головы.
– Деньги подбери сперва. Деньгами не бросайся, – напомнил Красновский.
Парамон быстро сграбастал брошенную купюру, подбежал и одним духом осушил стакан.
– Ох, родимая моя мамушка-великомученица, – забормотал Дуролом, одной рукой крестясь, другой – возвращая стакан. – Вот ведь, господа великомилостивые, что бедному батраку надобно! А что деньги! Сегодня взял, а завтра на заупокойный молебен по родителям моим, страстотерпцам, пожертвую али нищим роздам.
Он вздохнул и опустился на землю.
– Отчего же ты ночью косил? – спросил Антон Петрович, разливая водку по стопкам.
– Так оттого, что за озорство моё сатанинское наложил на меня Христос-младенец епитимью. Вот отчего.
– За какое же озорство?
Парамон вздохнул, глядя на штоф:
– В прошлом годе, накануне Троицы, шатался я по лесу – ставил силки на рябцев. А тут на грех бабы по малину шли. Ну и пристал ко мне диавол-искуситель, змей рогатый, – залез я под малинов куст и лёг вот тах-то во. – Дуролом быстро согнулся в три погибели и продолжал: – Лёг, значит. Бабы подошли, я дождал, пока они стали малину собирать, а потом!.. – Тут он искусно заревел медведем.
Все, в том числе стоящие неподалёку мужики и бабы, засмеялись.
– Вот талант природный! – воскликнул, поднимая стопку, Антон Петрович.
– Бабы-то, конечно, с воем да бежать. А у одной опосля и случись выкидыш. – Дуролом вздохнул. – Ну и привиделся мне на Спас Христос-младенец – босой да в белой рубашечке. И, говорит, за озорство твоё и греходелание нечистое в канун празднества Святой Троицы, за то, что представлял себя зверем мохнатым, – будешь все лесные дела отныне свершать в лесу ночью, как зверь. Вот и косил я при луне да волков слушал, прости, Христе Спасе, грешную мою душу…
Он снова перекрестился.
Антон Петрович качнул головой и, пробормотав: “М-да, роковая история”, выпил водку. Роман и Красновский поступили таким же образом.
Дуролом, почёсывая свои смоляные космы, угрюмо наблюдал, как они стали закусывать. Выпившие свою чарку косцы тем временем тоже расположились возле телег, развязывая узелки со снедью, разговаривая и шутя.
Расправляясь с пухлым, обильно промасленным блином, Роман почувствовал, что совершенно не захмелел от выпитой водки, а, наоборот, взбодрился, не чувствуя усталости. Зато Антон Петрович явно хотел отдохнуть – движения его стали вялыми, он часто позёвывал и поглядывал на стоящую в теньке телегу. Красновский, напротив, был не в меру возбуждён и разговорчив. Он непрерывно рассуждал о новейших способах расчистки лугов, об английском клевере, о нынешних ценах на сено. Роман всё это пропускал мимо ушей, он весь был поглощён состоянием бодрости и внутренней радости, чувствуя его в каждой мышце тела, ему хотелось опять ходить в ряду с мужиками, не уступая им ни в чём.
– М-да, как, однако, летом прохладно в наших кущах, – вздохнул Антон Петрович. – И вот что я, грешный палестинец, подумал: а не соснуть ли нам?
Красновский пожал плечами:
– Я, собственно, с удовольствием, да не могу – дома ждут.
Он приподнялся с травы, надел свой картуз.
– А я хочу косить, – встал Роман.
– А я хочу спать! – в тон ему со смехом сказал Антон Петрович, с трудом поднимаясь со своего уютного места.
– Кстати, завтра у отца Агафона банный день, он всех приглашал, – проговорил Пётр Игнатьевич.