Романтический манифест
Шрифт:
Вот почему я испытываю смешанные чувства, когда меня спрашивают, кто я в первую очередь — писатель или философ (как если бы это были антонимы), — служат ли мои рассказы пропаганде определенных идей, ставлю ли я себе политическую цель, защищаю ли капитализм в целом. Я терплю такие вопросы, отчасти они развлекают меня, но иногда вызывают опустошенность и усталость; все они, с моей точки зрения, полностью лишены смысла и не относятся к делу, это абсолютно не мой подход.
Мой собственный подход гораздо проще и одновременно гораздо сложнее, поскольку у задачи два аспекта. Простая правда заключается в том, что я подхожу к литературе как ребенок — пишу (и читаю) ради самого повествования. Сложность же в том, чтобы перевести это отношение на язык взрослых.
Конкретные формы
Мой главный тест для любого повествования: хотела ли бы я повстречаться с описанными там персонажами и наблюдать то, что с ними происходило? Стоят ли эти события сами по себе того, чтобы пережить их в действительности? Могло ли удовольствие от придумывания этих персонажей быть самоцелью?
Так что все совсем просто. Но в орбиту этой простоты вовлекается все человеческое бытие.
Возникают вопросы: каких людей мне хочется видеть в жизни, какие события, то есть поступки людей, наблюдать, какой опыт получать и почему? Каковы мои цели?
Очевидно, все эти вопросы относятся к области этики. Что есть добро? Как правильно поступить? Каковы истинные ценности человека?
Поскольку моя задача — представить идеального человека, мне требуется сначала определить и представить необходимые условия, в которых только и возможно его существование. Поскольку характер человека — продукт его основных принципов, это означает определение и представление рационального кодекса поведения. А поскольку человек совершает свои поступки в среде других людей и по отношению к ним, я должна представить социальную систему, которая позволяет идеальному человеку жить и действовать, — свободную, творческую, рациональную, требующую от всякого человека — великого или обыкновенного — лучшего, что в нем есть, и вознаграждающую его за это лучшее. Разумеется, именно таков свободный капитализм.
Но ни политика, ни этика, ни философия для меня не самоцель.
Самоцель — только Человек.
Заметим теперь, что, по мнению представителей натурализма — литературной школы, стоящей на диаметрально противоположных позициях, — писатель должен «изображать реальную жизнь как она есть», избегая избирательности и оценочных суждений. Под изображением здесь понимается фотографирование, под реальной жизнью — всевозможные конкретные явления и события, которые автору когда-либо случалось наблюдать, а «как есть» означает точное воспроизведение переживаний окружающих. Но обратите внимание: натуралисты — по крайней мере хорошие писатели этой школы — весьма избирательны в том, что касается двух атрибутов литературы — стиля и образов персонажей. Без избирательности вообще невозможно создание какого бы то ни было образа, независимо от того, идет ли речь о человеке незаурядном или о заурядном, предлагаемом в качестве типичного представителя статистического большинства населения. Тем самым отказ натуралистов от избирательности распространяется только на один атрибут литературного произведения — содержание, или сюжет. Именно его, как утверждают натуралисты, писателю выбирать не следует.
Почему?
Натуралисты ни разу не дали на этот вопрос ответа, который был бы рациональным, логичным и непротиворечивым. Зачем писателю фотографировать все подряд и без разбора? Просто потому, что то-то и то-то «действительно» случилось? Фиксировать реальные происшествия — работа репортера или историка, а не писателя. Чтобы просвещать и образовывать читателей? Это задача научной и научно-популярной, а не художественной литературы. Улучшать жизнь людей, показывая, как они несчастны? Но здесь уже есть оценочное суждение, нравственная задача и нравоучение, а доктрина натурализма все это запрещает. Кроме того, чтобы улучшить что-либо, нужно знать, в чем должно состоять улучшение, а значит, понимать, что есть благо и как его достигнуть. Такое понимание, в свою очередь, предполагает целую систему оценочных суждений, этическую систему, что для натуралистов неприемлемо.
Таким образом, позиция натуралистов сводится к предоставлению писателю полной свободы в отношении средств, но не целей. Выбор, творческое воображение и оценочные суждения допустимы в том, как изображается тот или иной предмет, но не в том, что именно изображается, — в стиле, в образах, но не в сюжете, не в самом предмете литературы. Ее предмет — человека — не разрешается рассматривать или показывать избирательно. Человек должен приниматься как данность, неизменяемая и неподсудная, как статус-кво. Однако мы наблюдаем, что люди меняются и что они отличаются друг от друга, — кто же в таком случае определяет человеческий статус-кво? Неявный ответ натурализма — все, кроме самого писателя.
Писатель, согласно доктрине натурализма, не должен ни судить, ни оценивать. Он не творец, он лишь секретарь, записывающий за хозяином — остальным человечеством. Пусть другие выносят суждения, принимают решения, выбирают цели, пусть они сражаются за свои ценности и определяют путь, судьбу и душу человека. Писатель — единственный изгой, единственный дезертир, не участвующий в битве. Он не должен рассуждать почему, — лишь поспешать за хозяином с блокнотом, записывая все, что тот продиктует, подбирая любые перлы и любые мерзости, которые тому вздумается обронить.
Что касается меня, то я слишком уважаю себя, чтобы заниматься такого рода работой.
На мой взгляд, писатель — это соединение золотоискателя и ювелира. Он должен открыть потенциал души человека — золотую жилу, — добыть золото и затем изготовить венец, настолько великолепный, насколько позволяют его способности и воображение.
Точно так же, как, стремясь приобрести материальные ценности, люди не перерывают городские свалки, а отправляются за золотом в дикие горы, те, кому нужны ценности интеллектуальные, не сидят у себя на заднем дворе, а отважно пускаются на поиски благороднейших, чистейших, ценнейших элементов. Мне не доставило бы удовольствия смотреть, как Бенвенуто Челлини лепит куличики из песка.
Именно избирательность в отношении предмета изображения — как можно более суровую, строгую, беспощадную избирательность — я считаю первейшим, важнейшим и самым главным аспектом искусства. Применительно к литературе это означает избирательность в отношении повествования, то есть сюжета и образов персонажей, то есть людей и событий, о которых писатель решил рассказать.
Сюжет — не единственный атрибут произведения искусства, но это его фундаментальный атрибут, цель, по отношению к которой все остальные атрибуты — средства. Тем не менее в большинстве эстетических теорий цель — сюжет — исключается из рассмотрения, и только средства считаются эстетически значимыми. Такие теории исходят из ложной дихотомии и утверждают, что тупица, изображенный техническими средствами гения, предпочтительнее богини, изображенной техникой любителя. Я полагаю, что и то и другое оскорбляет чувство прекрасного; но если второй случай — это всего-навсего эстетическая некомпетентность, то первый — эстетическое преступление.
Дихотомии целей и средств не существует, им нет необходимости конфликтовать между собой. Цель не оправдывает средства — ни в этике, ни в эстетике. А средства не оправдывают цели: изображение бычьей туши не оправдано эстетически тем, что в него вложил свое живописное мастерство великий Рембрандт.
Это полотно Рембрандта можно считать символом всего того, против чего я выступаю в искусстве и литературе. В семилетнем возрасте я не могла понять, почему кому-то хочется рисовать снулую рыбу, мусорные баки или толстых крестьянок с тройными подбородками, а кому-то нравятся такие картины. Сегодня мне известны психологические причины подобных эстетических феноменов — и чем больше я знаю, тем сильнее мое неприятие.