Рождение волшебницы
Шрифт:
Вот оно что! Не указанный в подписи змей на картине был. Заметил ли это Рукосил? Маленькое полотно выше – нужно было хорошенько задрать голову, чтобы разглядеть его на стене коридора, – изображало Рукосила в тот краткий миг, когда он перебегал от одной картины к другой: потные волосы слиплись, задиристые усы торчали вкривь и вкось, щеки пошли пятнами, гримаса безумия на лице… Вряд ли он нашел.
Следующее полотно, что предстало глазам Рукосила, называлось «На распутье». Свет и тень рассекали его пополам. Оно изображало змея в полете, как если бы кто-нибудь забрался на спину чудовища и глядел через его голову на громоздившиеся внизу горы. Полное название картины содержало нудное перечисление горных достопримечательностей. Вершины, провалы,
Полчища змеев парили над миром, торжественно восседали среди горных развалин, погружались в пучины моря. Верно, это был один и тот же змей, Смок, хотя шелудивую морду его Золотинка едва бы сумела отличить от другой змеевой образины. То какой-то ободранный, грязновато-розовый, то замшелый, зеленоватый, тускло-черный, то обросший раковинами и водорослями – змей, видно, менялся, обновляясь и перенимая господствующую окраску эпохи. Вряд ли он оставался неизменен в течение бесконечной гряды веков.
Древние считали, что змею три тысячи лет, ссылаясь при этом на незапамятные предания. Но и сами древние стали давно преданием, так что нынешним мудрецам вольно было дать Смоку и пять, и семь тысяч лет от роду. Были такие, что называли – в меру своей дерзости! – семьдесят тысяч лет. Смок был стар, как земля, как земля бессмертен, обновляясь и возрождаясь после каждой линьки раз в триста лет. И безмерно, непостижимо одинок, пережив сородичей не на эпоху, не на две, а на вечность.
Золотинка с ее воображением, с острым ощущением нечеловеческих свойств пространства и времени, живо чувствовала мертвящий холод, который источала гладкая, необыкновенно тщательная в подробностях живопись Солнечной палаты. Одна, две… десять, двадцать картин – и можно было постигнуть тот равнодушный взгляд, каким смотрел на мир утомленный тяжестью веков змей, – без радости, без гнева, без любопытства… без ощущения сопричастности с этой жизнью, которая ведома всякому, кто смертен. Бессмертный словно бы и не жил. Взгляд его скользил по поверхности явлений, ничего не задевая, не отличая важного от неважного, существенного от случайного. Без сочувствия, без презрения змей глядел, как копошатся однодневные мошки – люди и звери, всякая мелкая и крупная нечисть болот и лесов, по недоразумению притязающая на родство с властелином времени и пространства. Вот откуда эта мешанина (необязательность событий, времен и частностей), которая отличала выставку картин Солнечной палаты!
Вот улица, и она, как чувствовала Золотинка, всплывала из тьмы времен: картина запечатлела давно исчезнувший с лица земли город, исчезнувший народ и государство. На это указывали глинобитные постройки без окон, грубо сшитые одежды, обилие дерева и полное отсутствие железа. Выхваченный из бездны прошлого миг застиг людей среди судорожного потрясения, они разбегались от взора зрителя, обратив к нему спины; кто упал, закрывая голову, кто оглядывался, и девочка-подросток застыла искаженным лицом к какому-то ужасу, остолбенела – тысячи лет назад.
Золотинка испытывала потребность зажмуриться, она поняла вдруг, что смотрит безжалостным… нет, безжизненным взором змея. Всего лишь осколок ледовой глыбы проник в душу, и это было мертвящее, калечащее человека испытание.
Открыв глаза, она подумала: это я, Золотинка, и я в красном коридоре дворца, в преддверии Солнечной палаты. Выставка, кстати, подходила к концу, осталось последнее колено. Она заглянула за поворот – коридор, как то и следовало ожидать, еще удлинился, явились новые картины. Отгородившийся от Золотинки, Рукосил жил напряженной, исполненной жгучего томления жизнью.
Вот, скинув с себя кафтан, он сделал мешок, чтобы загрузить ключи с закраин круга. Вот зверствовал возле замка – залитое потом лицо, искаженные сиплым дыханием, невнятной бранью губы. Куча брошенных, испытанных без успеха ключей на расчищенном нарочно майдане. Вот он застыл, прижавшись лбом к ледяному серебру сундука. Вот подхватился, чтобы вновь обежать картины. Вот воззрился на картину «Высший судия». Она означала второй час пополудни и еще не вошла в свет, когда Рукосил ее рассматривал. Золотинка мельком видела эту картину и прежде, а теперь решила присмотреться пристальнее.
Судия, очевидно, был змей. На равнине, заполненной толпами нечисти, он громоздился уродливым навершием скалы. Что происходило у престола, кого судил Смок, какие разбирал распри, устанавливал ли он законы, выслушивал ли разумных или казнил строптивых – этого нельзя было угадать даже предположительно. Пространная, как обычно, подпись на нижней перекладине рамы не касалась существа дела.
Черными буквами по золотой пластине перечислялись собравшиеся в каменистой пустыне племена. Тут были домовитые черти, явившиеся с покрытыми засохшей тиной домочадцами, чертовками и чертенятами. Были благообразные ангелы, все на одно лицо и одного роста, причесанные волосок к волосу, в голубых простынях; они держались наособицу, опасаясь замараться. Пузатые водяные млели от жары, развалившись на камнях осклизлыми грудами. Шныряла в народе мелкая дрянь кикиморы. Корявые лешие стояли чинно, как внимающие барину мужики. А гладкие, словно литые, русалки, сверкая бесстыжей наготой, испытывали свои чары на ком попало – от бесполых ангелов до смердящих, отвергнутых всем сообществом упырей. Были тут и совсем уже малочисленные, ныне, по большей части, вымершие существа, вроде берегинь, мар, полудниц. Были навьи, самовилы, коловерши, подвей, волоты и велеты (два племени великанов), кентавры, сирены, феи, эльфы, дриады. Были волкодлаки.
Были вовсе неведомые Золотинке твари, представленные на многошумном торжище последними представителями вымерших родов. Имена их, занимавшие немалую часть списка, ничего ей не говорили, и она не могла разобрать, кто на картине Карачун, а кто Симаргл, и колебалась в большинстве других случаев. Обширная, более десятка строк, подпись указывала, по беглому подсчету, на пятьдесят четыре племени и сто девяносто семь отдельных тварей. Большая часть имен была для Золотинки бессмысленным сочетанием звуков. Сличить имена с изображенными въяве созданиями? Не справиться! Ничего не вышло даже из попытки проверить, совпадает ли количество племен и тварей на картине с тем, что утверждает подпись. Трудно было различить между собой нисколько не похожую друг на друга, казалось бы, нежить, еще труднее – удержать это месиво рогов и копыт в памяти.
Золотинка встряхнула головой и прошлась вольным шагом, чтобы расслабиться.
Потом она направилась к началу выставки, полагая, что Рукосил не мог не вернуться к этому полотну. И она рассмотрит то же самое полотно еще раз, во вновь возникших коленах коридора. Раз «Высший судия» завораживал ее, ускользая от постижения, можно было думать, что и Рукосил ощущал блазнительную тайну картины.
Она не ошиблась. Коридор опять удлинился новым коленом, еще издали Золотинка увидела залитого солнцем «Судию» и Рукосила у нижнего обреза огромной рамы. А прежде он бросил взгляд и на «Долину», и на «Распутье», которые целиком ушли в тень. И Золотинка, уж проскочив мимо них, по наитию оглянулась – и замерла…
Что-то не так с «Долиной». Золотинка еще раз оглядела склоны горы, монастырь с недвижной тележкой перед тесовыми воротами и вяло прорисованную в дали черту города Трилесы…
Змей исчез!
Вот что произошло. Исчез крошечный из-за расстояния змей. Птичья стая погрузилась в тень, а то место, где Золотинка разоблачила притворившегося мошкой Смока, опустело. Тут невозможно было ошибиться. Золотинка запомнила точное положение змея между птицами именно потому, что костлявое создание, несомненно, пыталось сойти за далекую-далекую, затерявшуюся в небе галочку. Можно было искать перемены и на «Распутье», которое Золотинка тоже видела под солнцем (по крайней мере, половину картины). Но она бросилась к «Судие».