Рождение волшебницы
Шрифт:
Это был не слишком удобный для общественных нужд покой: узкий и несоразмерно длинный. Он представлял собой просто-напросто длинный приземистый свод. По сторонам его тянулись полукруглые окна, устроенные в столь толстых стенах, что уличный свет терялся в глубоких выемках. Еще один свет сиял на западе, над головами собравшихся – круглое окно под вершиной свода. Косой столб солнечных лучей пробивал в правую стену, но его не хватало на все длинное помещение. Там, где вошла Золотинка, не расходился сумрак.
Дальний край покоя уже заполнился людьми, и поместилось там человек двести. Ближе к западному концу низкие скамьи без спинок выгородили двойной квадрат. Внутреннее пространство квадрата занимал широкий стол с орущим на нем младенцем. Приставленные к
На лавках в некотором удалении от стола расположились лучшие люди города: купцы, судовладельцы, состоятельные мастеровые. За спинами их теснился народ поплоше. Не трудно было заметить еще один, ничем не обозначенный, но отчетливый рубеж. Он разделил собрание надвое, раздвинув зрителей к противоположным стенам покоя, – незанятой оказалась середина поперечных скамей. Там и пришлась разделяющая народ черта. Разделилась и знать. Золото и серебро, тускло блестящий атлас и парча, пудреные лица и обнаженные груди – все это рассредоточилось на двух раздельных балконах, воздвигнутых соответственно над правой и левой дверью в торце покоя.
Кудай усадил Золотинку на середину уставленной поперек покоя лавки, которую никто не решался занимать. То есть на разделительный рубеж.
И справа, и слева на нее косились, на нее показывали и делились пришедшими на ум соображениями. Золотинка, как и поднадоевший уже младенец, сделалась предметом общественного внимания. Ее принимали за необходимую принадлежность будущего действа. Кудайка же удалился, не озаботившись хоть что-то пояснить.
Доставленная учеником волшебника девица – под намотанным на лицо платком ее не могли узнать – явилась новым предметом в продолжающихся уже без малого пять месяцев спорах, которые достигли такого накала, что все доводы были исчерпаны, никто никого не слушал, а говорить – говорили.
Прочно укоренившееся мнение обвиняло в младенце колобжегского епископа Кура Тутмана. Этого мнения держалась епископская прачка Купава, красивая статная девка с сочными губами, румянцем на щеках и на руках. То есть прачка утверждала, имея на то известные ей основания, что отец младенца Кур Тутман. Материнство Купавы при этом под сомнение не ставилось, обсуждалось отцовство, и частный этот вопрос неожиданно приобрел громкое общественное звучание.
Принявшая сторону Купавы паства вытурила епископа за городские ворота и долгое время препятствовала ему в попытках вернуться. Между тем народ, не без оснований ссылаясь на длительное отсутствие в городе духовного пастыря, требовал выборов нового епископа. Тем бы и кончилось к непоправимому ущербу для Кура Тутмана, если бы горожане сумели сговориться относительно нового избранника; пока же народ, полагая свое дело обеспеченным, препирался в бесплодных разногласиях, отвергнутый паствой Кур явил чудо в доказательство своей попранной правоты, и общественное мнение раскололось. Значительная часть горожан во главе с городским судьей Жекулой и владетелем Вьялицей утвердилась в мысли, что епископ Кур – мученик веры. Другая, не менее значительная и влиятельная часть, возглавляемая мастеровыми и купцами, по-прежнему настаивала на том, что Кур – исчадие ада. Весь город распался на два враждующих конца: курники и законники.
Курники требовали неделимости наследственных поместий с обязательной передачей недвижимого имущества в руки старшего сына, а при отсутствии сыновей дочери. Поговаривали о том, чтобы запретить переход крестьян от одного владельца к другому и считали необходимым отменить ввозные пошлины на железо, шелк и пряности, при этом ввозные пошлины на зерно следовало повысить.
Законники, в свою очередь, выдвинули собственные требования: полная отмена казенной монополии на соль, неприкосновенность беглых в городах, повышение ввозных пошлин на железо и все виды тканей, отмена ввозных пошлин на зерно и запрет торговли с возов.
И те и другие, сторонники обоих концов,
Однако коренной вопрос о принадлежности Купавиного младенца не был решен удовлетворительно и по сию пору. Несложное чудо Кура Тутмана, которым совершенно безосновательно гордились курники, состояло в том, что он при свидетелях набрал в подол рясы горящих углей из своего девственного очага. Принял угли на живот и с огнедышащей тяжестью прошел три версты до могилы святого Лухно, предстательством которого не прожег рясы и уберег от изъязвления живот. Законники, не оспаривая самое свидетельство святого, признавали его недостаточным.
Между тем набиравшие силу разногласия вызвали по всему городу пожары. В разное время выгорели дотла или частично Верхняя улица с прилегающими переулками, четыре дома по Бочарному переулку и городские амбары владетеля Вьялицы – дотла.
Вскоре после этого вожаки противоборствующих концов сошлись для переговоров. Они-то и порешили вынести дело на третейский суд странствующего волшебника. Михе Луню, то есть, предписывалось явить нелицеприятное свидетельство в ту или иную сторону. Причем независимо от исхода – отец или не отец епископ – оба конца обязались выплатить волшебнику по сорок червонцев за самую внятность и основательность представленного свидетельства. Сумма была собрана, пересчитана, увязана в кожаный кошель и уложена под столом.
Где Золотинка мешочек и лицезрела, потрудившись только опустить глаза. Она избегала смотреть по сторонам и сидела потупившись. Имела она время изучить и самый мешок, и красные бечевки, и печать, представлявшую собой вдавленное изображение топора с перечеркнутым наискось топорищем. Не миновали ее праздного внимания и порыжелые башмаки стражника, которого приставили сторожить кошель. Предосторожность, вообще говоря, излишняя: все, что находилось на столе, под столом и вокруг стола, включая неопознанную Золотинку, пребывало под перекрестным наблюдением противоборствующих концов. Вожаки их справа и слева от Золотинки, обреченные то и дело встречаться взглядами, всякий раз при этом повторяющемся событии приподнимали шляпы – не столько из учтивости, вероятно, сколько по необходимости выпустить пар. В самом обилии тяжеловесных любезностей, которые они беспрестанно отвешивали друг другу, заключалось своего рода предостережение.
Назначенный для действа час наступил вместе с далеким ударом колокола. За стенами покоя послышался нарастающий гомон, и в сопровождении внушительно топающей свиты празднично одетых мастеровых в левой двери покоя показалась Купава. Ожидаемое явление ее отозвалось приветственным гулом и негодующим шиканьем. Однообразно улыбаясь присутствующим, Купава приметила и младенца – на столе, благожелательная улыбка изменила ей… Городской голова Репех, отмеченный спущенной на пузо золотой цепью, указал Купаве стул. Усаживаясь, округлым движением рук она огладила бедра, поправила подол и посчитала нужным возобновить улыбку.
Такой же точно стул с черной обивкой ожидал по правую сторону от стола епископа Кура Тутмана. Женщина окинула пустующее место ничего не выражающим взглядом.
Треволнения последних месяцев, похоже, способствовали особенному, может быть, неповторимому расцвету епископской прачки. Оказавшись волею обстоятельств в средоточии общественных страстей, Купава неудержимо похорошела. Гладкое лицо, налитые плечи лоснились чудесным шелковистым блеском, который свидетельствует о хорошем уходе и содержании. Ее оленьи глаза, непроницаемые под чувственной поволокой, не озарялись мыслью и не меняли выражения, когда она обращала безмятежный взор к враждебно шикающей стороне покоя. И тогда, пристыженные этой пленительной безмятежностью, курники немного стихали.