Ручная кладь
Шрифт:
Двадцать лет она вела борьбу за то, чтобы в России был свой дешевый биоматериал, ничем не уступающий западным аналогам. Теперь, когда она всего добилась, вернулся Гриша с предложением производить «Коллапан» в Америке под другим названием и по другой цене. Лена снова посмотрела на свое отражение в оконном стекле. Худая, бледная, без бриллиантов в ушах и золотой цепи на шее, она, конечно, совершенно не походила на стереотип бизнес леди, который навязчиво рисует российский кинематограф. Конечно, можно все бросить и стать сказочно богатой. Разве это не шанс? «Может, конечно, и шанс, - подумала Лена, - но не мой. Если я не уехала туда двадцать лет назад, сейчас уж точно не поеду». Она снова взяла в руки договор и полистала. «Без юриста и не поймешь ничего», - мелькнуло в голове. Она оставила договор на столе, взяла цветы и двинулась в сторону машины.
В
Тогда они только начинали клинические испытания препарата, и хирурги брали тех пациентов, кто считался безнадежным. Максиму было шестнадцать. Пять лет назад, возвращаясь со школы, он попал под машину. Семь операций не смогли разлучить мальчика с костылями, и они по-прежнему стояли рядом с кроватью. Он даже не поднял на Лену глаза. В то, что очередная операция в очередной больнице может что-то поменять в его жизни, он не верил, к тому же он был занят - мастерски плел игрушку из своей капельницы.
– А мне можешь сплести?
– спросила она, потому что игрушка показался очень симпатичной
Мальчик поднял свои пушистые ресницы и посмотрел холодным взглядом серо-стальных глаз. Его тонкие губы прижались друг к другу и не произнесли ни слова. Мама - просто и бедно одетая женщина вцепилась в Ленину руку и стала извиняться за мальчика, объясняя, сколько ему уже пришлось пережить, сетуя, что он уже давно ни во что не верит.
Спустя два года Максим пришел к ней в кабинет, и она бы вряд ли его узнала, если бы не глаза. Они сияли все тем же ярким светом, как далекие звезды. А губы по-прежнему были не многословны. Он с гордостью сообщил, что его берут в армию, и протянул мышонка.
– Это из моей последней капельницы, - сказал он, отдавая игрушку.
Она так растерялась, засуетилась, никак не могла найти подходящих слов. «Да разве можно ему в армию?» - крутилось в голове. Идея пойти служить, казалась легкомысленной и необдуманной. Она попыталась отговорить, произносила умные слова, пока не поняла, что он просто устал быть инвалидом и ему мучительно хочется доказать, прежде всего себе, что он сможет.
С тех пор мышонок был всегда с ней, и она искренне верила, что он приносит удачу. Она сжала игрушку в руках и тяжело вздохнула. Лобовое стекло, залепленное снежно-ледовой кашей, отделяло ее от остального мира. Лена завела машину и включила обогрев. Наблюдая, как медленно тает снег, она погрузилась в воспоминания.
Сколько потом было прооперировано и детишек и взрослых, написано статей, сделано докладов. Лена сидела, вспоминая свой долгий и нелегкий жизненный путь вместе с его успехами и неудачами, понимая, что место ее здесь. Если она уедет, она лишит этих людей последнего шанса. И как бы ни было порой грустно и обидно, придется и дальше месить эту грязь, бороться с чиновниками, доказывать преимущества и ломать человеческие стереотипы.
Эхо войны
Горький шоколад
Все что не убивает нас - безнадежно калечит,
если не физически, то морально.
Поколение людей, к которым принадлежали родители Марины, называли «дети войны». Хотя сложно представить не то что мать, даже мачеху, более несправедливую и жестокую к детям, чем война. Детство и отца, и матери прошло под Ленинградом. Годы многое стерли в памяти, но слово хлеб навсегда осталось священнее, чем слово Бог. Выбрасывать хлеб не разрешалось. Засохшие или заплесневевшие кусочки бережно сушились и складывались в пакеты «на черный день». Даже крошки со стола высыпались в кормушку для птиц.
Немецкая речь, вне зависимости звучала она в кино или реальности, вызывала у родителей раздражение и неприязнь. Учить немецкий язык Марине не разрешали. Ни отец, ни мать не смотрели фильмы про войну, они ее помнили. Лишенные пафоса и героизма истории двух подростков, переживших оккупацию, совсем не походили на то, что показывали по телевизору или писали в книгах. Воспоминания родителей больше напоминали инструкцию по выживанию в экстремальных условиях. Наперебой, словно хвастаясь друг перед другом, они рассказывали, как бегали по нейтральной
«Случилось это в конце зимы сорок четвертого. Уже несколько дней рядом с деревней шли бои, и мы ждали, когда, наконец, придут наши. Немцы уже отступили, но периодически появлялись отдельные группы вооруженных фашистов и врывались в дома в поисках еды, теплых вещей и партизан. Дров не было, хвороста, собранного за день, едва хватало, чтобы немного протопить дом. Мы спали одетыми на печи.
Утром, еще затемно, в сенях послышался шум и немецкая речь. Мама, крикнув: «прячься», побежала к дверям, а я залезла за печку. Раздались выстрелы и мамин крик, я понимала, что нужно спрятаться, но от страха я не могла даже пошевелиться. В дом вошли двое фашистов, один направил на меня пистолет. Раздался щелчок, я зажмурилась, но выстрела не прозвучало. Я почувствовала, как меня подняли. Взяв в охапку, немец понес меня в сторону леса. Когда дом скрылся между деревьев, фашист поставил меня на снег и стал разговаривать со мной по-немецки. Я ждала, когда он, наконец, убьет меня, но он только говорил, говорил, говорил. Мне было страшно и холодно. Я плакала и звала маму. Он достал какой-то сверток, развернул и протянул мне. До этого я никогда не видела шоколад и даже не знала о его существовании. Я смотрела на этот коричневый кусок и не понимала, что немец от меня хочет. Тогда фашист поломал плитку и, взяв дольку, положил себе в рот. Он стал демонстративно причмокивать, показывая, как вкусно. Я тоже взяла кусок. Сначала мне показалось, что он горький. Выплюнуть было страшно, а проглотить – противно. Морщась, я держала его во рту. У нас дома не было ничего съестного, и мне очень хотелось есть. Возможно поэтому, привкус горечи пропал, я проглотила шоколадку и попросила еще. Немец отдал мне весь сверток и ушел. Я не знала, что делать. Сквозь деревья виднелось зарево, обрамленное клубами черного дыма - это горела наша деревня. А я стояла, спокойно и безразлично, отламывая по кусочку, ела шоколад. Он был как волшебный — успокаивал, дарил уверенность и надежду. Чем больше я ела, тем мне становилось легче. Сначала я надеялась, что мама пойдет меня искать. Я вроде и понимала, что фашисты убили ее, но шоколадка словно заколдовала меня. Мне чудилось вот-вот раздастся ее голос, и появится замотанная платком фигура. Взрывы снарядов раздавались все ближе и ближе. Земля дрожала у меня под ногами. Только когда шоколадка закончилась, мне снова стало страшно. Я внимательно осмотрела бумажку, в которую она была завернута, в надежде найти еще крошечку, но нашла только фото: красивая, как настоящая открытка, фотография троих детей. Я раньше не видела таких красивых карточек и, решив, что ее можно обменять на еду, спрятала за подкладку пальто.
Место, где была наша деревня, превращалось в месиво: осколки снарядов пролетали совсем рядом. Оставаться было опасно. Мне никогда не приходилось одной ходить через лес, но выбора не было, и я пошагала в соседнее село».
Марина любила рассматривать это фото. Трое счастливых ребятишек: две девочки лет восьми-девяти и мальчик постарше смотрели счастливыми глазами. Кто эти дети, кто этот немец, оставалось для нее загадкой. Мама не хотела даже слушать о том, что нужно найти этих людей. Запуганная сталинским режимом, она и Марине строго-настрого запретила кому-либо рассказывать эту историю или показывать фотографию.
Марина ослушалась. Сначала выучила немецкий, затем занялась розыском людей с фотографии. Запись на обороте была слишком расплывчатой и малоинформативной, но в словах - "ищите и обрящете" заключен магический смысл. Поиски, затянувшиеся на долгие годы, однажды увенчались успехом.
Маленькая деревушка Кляйнес Дорф находилась всего в 40 километрах от Франкфурта. Марина остановила машину у дома тридцать семь единственной улицы и осмотрелась. Ограждения у дома не было и узкая выложенная плиткой дорожка, виляя между кустов, вела прямо к входу. Дверь долго не открывали, хотя в окнах горел свет, и слышались голоса. Наконец на пороге появилась немолодая женщина и, вежливо улыбаясь, поинтересовалась целью визита. Марина спросила Франка Хуберта. Женщина замялась, а из глубины дома послышалась старческая ругань, прерываемая сухим заливистым кашлем.