Русские мыслители
Шрифт:
Так рассуждали «якобинцы».
А что прикажете делать, ежели и накануне успешного coup d'etat[262] народные массы еще не дозреют до столь возвышенного понимания революции? Герцен без устали повторял этот вопрос в своих сочинениях 1860-х годов. Этот же вопрос весьма изрядно тревожил и большую часть народников. Но «активное» крыло народничества не сомневалось в ответе: вы только сбейте оковы с полоненного героя — и он выпрямится, расправит плечи, а потом до скончания веков будет жить привольно и припеваючи. Взгляды этих людей были поразительно простодушны. Они уповали на терроризм и только на терроризм, якобы дозволяющий достичь полнейшей, анархической свободы. С их точки зрения, главнейшей целью революции являлось полное и поголовное равенство — не просто экономическое и социальное, а телесное и физиологическое! — причем, народники наотрез не желали замечать вопиющего противоречия меж идеями Прокрустова ложа и абсолютной свободы. Подобный порядок предполагалось насадить поначалу с помощью силы и государственной власти, а потом государство, точно мавр, сделавший свое дело, могло бы уходить — «ликвидироваться».
Возражая
Большинство народников были подлинными демократами; они считали: всякая власть растлевает, всякая власть, будучи сосредоточена, становится незыблемой, всякая централизация — зло, ибо приводит к принуждению; а посему, единственная надежда на построение справедливого и свободного общества заключается в мирном просвещении людей, коих нужно посредством разумных доводов склонять к демократическому свободолюбию и к истинам, именуемым социальной и экономической справедливостью. Чтобы получить возможность обращать крестьян в свою веру, и впрямь было бы необходимо сокрушить препятствия к свободной и разумной беседе: полицейское государство, власть капиталистов или помещиков; а для этого следовало применять силу — или мужицкий бунт, или терроризм. Но такие временные меры представлялись народникам чем-то начисто отличающимся от сосредоточения абсолютной власти в руках отдельной партии либо клики (сколь бы добродетельной ни была упомянутая партия либо клика) после того, как противника сломят и сокрушат.
На протяжении последних двух столетий народничество служит, пожалуй, самым классическим примером противоборства между свободолюбцами и федералистами с одной стороны, а якобинцами и сторонниками централизации — с другой; так Вольтер возражал Гельвецию и Руссо; так левое крыло Жиронды выступало против «Горы»; Герцен пускал в ход все те же доводы, споря с коммунистическими доктринерами предшествовавшего периода — Кабе и выучениками Бабефа; Бакунин порицал марксистское требование диктатуры пролетариата, как нечто, предполагающее, что власть отнимут у одних угнетателей и вручат иным, гораздо худшим; а народники 1880-х и 1890-х годов набрасывались на всех, кого подозревали (обоснованно ли, нет ли) в заговоре, имеющем целью уничтожение «людской стихийности» и личной свободы — будь подозреваемые хоть снисходительными либералами, дозволяющими фабрикантам порабощать пролетарские массы, хоть радикальными коллективистами, всегда готовыми превратиться в несравненно худших рабовладельцев, хоть капиталистическими предпринимателями (как написал Михайловский в известном критическом очерке о романе Достоевского «Бесы»); хоть марксистскими поборниками централизованной власти — все они были, согласно замечанию Михайловского, куда опаснее патологических фанатиков, поставленных Достоевским к позорному столбу, — озверевшими, безнравственными социальными дарвинистами, глубоко и непримиримо враждебными людскому разнообразию, личной свободе, самобытности.
Это был главный политический вопрос, разделивший на рубеже веков русских социалистов-революционеров (эсеров) и социал-демократов; из-за этого же, несколько лет спустя, Мартов и Плеханов порвали с Лениным: по сути, весь великий раздор меж меньшевиками и большевиками (чем бы ни казался он по видимости) сводился именно к этому. В должный срок и сам Ульянов-Ленин, года через два-три после октябрьской революции, не отрекаясь от основной марксистской доктрины, выразил горькое разочарование по поводу тех самых естественных последствий, неумолимо вытекавших из марксизма, о коих ранее предупреждали противники: Ленина огорчили бюрократия и деспотический произвол партийных чинов; позднее Троцкий обвинял Сталина в тех же преступлениях. Дилемма цели и средств — глубочайшая и наиболее вопиющая неувязка, над решением которой доныне мучительно бьются на всех континентах — в частности, на африканском и азиатском — современные революционеры. То, что препирательства приняли столь недвусмысленную форму еще среди народников, делает народничество исключительно любопытным явлением — учитывая нынешние всемирные неурядицы.
Вышеупомянутые разногласия не выходили за рамки общего революционного мировоззрения — ибо, невзирая на внутренние различия, всех народников объединяла неколебимая вера в торжество революции. Вера сия проистекала из множества источников. Ее вселяли потребности и взгляды, существовавшие в тогдашнем обществе, где почти не было заводской промышленности: общество жаждало простоты и братского единения, в обществе царствовал аграрный идеализм — в конечном счете восходящий к Руссо, к той окружающей действительности, которую и теперь можно созерцать в Индии либо Африке, — что неизбежно выглядит утопическим в глазах историков и социологов, родившихся на промышленном Западе. Народническая вера явилась промежуточным итогом разочарования в парламентской демократии, либеральных убеждениях и благих намерениях буржуазной интеллигенции, последовавшего за полным провалом европейских революций 1848-1849 годов; породил ее и вывод, сделанный Герценом: Россия, в то время избежавшая революции, нимало не пострадавшая от нее, может сыскать спасение в нетронутом естественном социализме крестьянского «мира». На веру народников чрезвычайно сильно повлияли и яростные писания Бакунина, проклинавшего любую и всякую централизованную власть — особенно государственную, — и бакунинское утверждение: люди по природе своей мирны и трудолюбивы, а ожесточаются лишь когда их сбивают с пути истинного и понуждают становиться либо тюремщиками, либо узниками.
Но питали эту веру и потоки, струившиеся в противоположную сторону — ткачевские заявления о том, что якобинские «сливки», профессиональные революционеры, суть единственная сила, способная уничтожить надвигающийся капитализм — убийственному наступлению коего способствуют беззубые реформаторы, человеколюбцы и карьеристы из интеллигентов — капитализм, прячущийся под омерзительной маской парламентской демократии; в еще большей степени сказывались махровый утилитаризм Писарева и писаревские нападки на всякий идеализм и всякое любительство — в частности, на сентиментальную идеализацию простого и прекрасного крестьянина вообще, а особенно, русского мужика, на коем якобы почиет благодать, — мужика, еще не тронутого тлетворными влияниями загнивающего Запада. Поддерживая выкрики Писарева, «критические реалисты» призывали соотечественников спасаться посредством взаимной выручки и трезвой, целеустремленной расчетливости — можно сказать, повторялась кампания, развернутая встарь французскими энциклопедистами в пользу естественных наук, ремесленных навыков, специализации — только теперь еще и направленная против словесности, классического образования, истории: всего, что народные заступники объявили сибаритством и потаканием собственным прихотям. В первую очередь, «реализм» и «польза» противопоставлялись литературной культуре — убаюкавшей лучших русских людей до того, что, пока бюрократы, чиновные лихоимцы, тупые, грубые помещики и мракобесы- церковники эксплуатировали злосчастный народ, предоставляя мужикам гнить илй разлагаться, русские эстеты и либералы глядели в другую сторону.
Но самым звучным припевом служили проповеди Лаврова и Михайловского, чей индивидуализм и рационализм составили ядро народнического мировоззрения. Вослед Герцену, оба полагали: у истории нет предначертанных путей, нет «либретто»[263], ни жестокие столкновения культур, народов и классов (составляющие, с точки зрения гегельянской, самую сущность прогресса), ни борьба за право одного класса помыкать другим (согласно марксистам, это движущая сила истории) не являются чем-то неизбежным. Вера в человеческую свободу была краеугольным камнем народнического гуманизма — народники без устали твердили: цель избирается человеком, а не предписывается ему; только воля человеческая способна построить счастливую и достойную жизнь, при коей интересы интеллигентов, мужиков, рабочих и представителей «свободных профессий» возможно примирить —не сделать едиными, ибо это немыслимо, но привести хотя бы в неустойчивое равновесие, а рассудок и непрерывное попечение приспособят его к почти непредсказуемым последствиям взаимодействия людей друг с другом и с природой. Возможно, тут сыграла известную роль православная традиция примирения и общности, противостоявшая и авторитарной католической иерархии, и протестантскому индивидуализму. Сыграли роль и западные доктрины, западные пророки, западные наставники: французские радикалы, орудовавшие до и после революции, Фихте и Буонарроти, Фурье и Гегель, Милль и Прудон, Оуэн и Маркс. Но крупнейшей фигурой народничества, человеком, чей темперамент, идеи и деятельность преобладали в нем от начала до конца, несомненно, был Николай Гаврилович Чернышевский. О Чернышевском написаны вороха монографий, но его жизнь, взгляды и оказанное ими влияние доныне ожидают своего исследователя.
Своеобразным мыслителем Николай Чернышевский не был. Не обладал он ни глубиной, ни воображением, ни блистательным умом и писательским талантом Герцена, ни красноречием, ни дерзостью, ни темпераментом, ни могучей убедительностью Бакунина, ни нравственным гением и неповторимой социальной проницательностью Белинского.
Но был он человеком непреклонно честным, невероятно трудолюбивым и обладал редкой в русском народе способностью сосредоточивать внимание на осязаемых частностях. Его глубокая, стойкая, пожизненная ненависть к рабству, несправедливости и произволу выражалась не в теоретических обобщениях, не в создании социально-философских или метафизических систем, не в открытом террористическом бунте против правительства. Она вылилась в медленное, «без божества, без вдохновенья», кропотливое накопление фактов и идей — в создание примитивной, скучной, однако прочной умственной основы, на коей можно было строить подробные планы практических действий, соответствовавших тогдашней общественной среде, которую Чернышевский пожелал изменить. Чернышевский больше сочувствовал «конкретным», тщательно продуманным и разработанным — пускай даже всецело ошибочным — социалистическим планам петрашевцев (петрашевцем был и молодой Достоевский), арестованных и сосланных правительством в 1849 году, нежели великим, изобретательным построениям Герцена, Бакунина и всех их последователей.
Новое поколение росло в глухое время, наступившее после 1849 года. Молодежь увидела колебания западных либералов и даже их прямое предательство, приведшие к победе реакционных партий в 1849-м. Двенадцатью годами позже история повторилась в их собственном отечестве: те формы, что приняла отмена крепостного права, показались молодым разночинцам измывательством над всеми прежними чаяниями и расчетами. И разночинцы принимали хромой и неуклюжий гений Чернышевского — пытавшегося дать определенные ответы на определенные вопросы при помощи «конкретных» статистических выкладок, постоянно ссылавшегося на «факты»; кропотливо старавшегося указать на достижимые, практические, немедленные цели, а не рисовавшего желаемые образы грядущего, к которым отнюдь не виднелось определенных путей, — Чернышевского, писавшего бесцветно, сухо и неумело донельзя, Чернышевского, вдохновлявшего «новых людей» именно своей скучной бездарностью и отсутствием всякого вдохновения, — этот хромой и неуклюжий гений разночинцы принимали куда серьезнее, чем гений возвышенных идеалистов, благородных романтиков, дававших волю своей фантазии в 1840-е годы.