Русские мыслители
Шрифт:
Упорнее всего призывал и стремился Герцен к сохранению личной свободы. Ради личной свободы и вел он с юных лет, как однажды сказал в письме к Мадзини, маленькую партизанскую войну. Сложное мировоззрение и глубина, с которой писатель понимал причины и природу идеалов, противоречащих друг другу — причем, более простых ифундаменталь- ных, нежели его собственные, — делают Герцена единственным в своем роде человеком девятнадцатого столетия. Он понимал, из чего «сделаны» радикалы и революционеры — и что до известной степени даже оправдывает их, — но в то же время разумел ужасающие выводы из их учений и предвидел жуткие последствия этих доктрин. Он полностью сочувствовал тем душевным порывам — и глубоко понимал те душевные порывы, которые придавали якобинцам их суровый и благородный блеск, наделяли их нравственным величием, возносили их высоко над окоемом старого мира, столь привлекательного для Герцена и столь беспощадно растерзанного якобинцами. Он слишком хорошо знал, что при ancien regime[255] царили нищета, гнет, подавление, страшная бесчеловечность; он мысленно слышал, как молят о справедливости задавленные слои тогдашнего общества — и одновременно ведал: если «мстителю суровому», поднявшемуся воздавать за совершенные прежде злодейства, дать волю, то новый мир окажется еще ужаснее прежнего, а миллионы людей займутся бессмысленным взаимным уничтожением. Герценовское понимание действительности — особенно понимание того, что революция и нужна, и вместе
Это занятное двоемыслие, чередование пылкой приверженности революционному и демократическому делу, пылких возражений бранящим его либералам и консерваторам со столь же пылкими нападками на революционеров, попирающих свободу личности, с выступлениями в защиту искусства и живой жизни, человеческой воспитанности, равенства, достоинства; с призывами построить общество, где существа человеческие не станут эксплуатировать друг друга и наступать друг другу на горло даже во имя справедливости, или прогресса, или цивилизации, или народовластия, или каких угодно иных абстрактных понятий — эта война, ведшаяся на два фронта (иногда и больше) везде, где могли поднять головы противники свободы, — делает Герценасамым трезвомыслящим, восприимчивым, проницательным и надежным свидетелем тогдашней общественной жизни и общественных забот. Величайшим герценовским талантом была способность видеть насквозь и понимать до конца: ему ясна была ценность «лишних людей», российских идеалистов 1840-х годов — ибо эти люди, обладавшие исключительной внутренней свободой и нравственной притягательностью, образовывали наиболее яркий, искренний, воспитанный, интересный общественный слой изо всех, известных Герцену. В то же время писатель понимал и раздраженных, суровых revokes — молодых радикалов, яростно ополчавшихся на эту прослойку, питавших отвращение к тому, что считалось у них беспечной, безответственной болтовней аристократических flaneurs, якобы знать не желавших о нарастающем гневе угрюмых крестьянских толп и пригнетаемых мелких чиновников, — людей, которым предназначено в один злосчастный день смести вон и прочь как «досужих аристократов», так и весь их мир, смести громадной волной слепого, нерассуждающего бешенства; и задача революционера — всячески подогревать и направлять лютую народную ненависть. Герцен понимал это противоречие, и воспоминания герценовские повествуют о натянутых до предела отношениях меж частными лицами и общественными классами, личностями и бытующими суждениями — как в России, так и на Западе — изумительно ярко и живо.
— Примечание
«Былое и думы» написаны без единой, недвусмысленно выраженной цели, ничего определенного и цельного не проповедуют; автор не пребывает в рабстве у каких-либо политических доктрин или формул — оттого-то перед нами великий и невянущий шедевр, герценовский «паспорт к берегам вечности»[257]. Имеются у Герцена и другие паспорта: его политические и общественные воззрения были необыкновенно своеобразны — уже по одному тому, что Герцен числитсясреди немногих мыслителей той эпохи, начисто отвергавших любые общие решения стоявших перед человечеством задач и на редкость ясно понимавших разницу между словами, сказанными по поводу слов, и словами, произнесенными по поводу живых людей и настоящих предметов. Но бессмертен Александр Иванович именно как писатель. Его автобиография — один из блистательных нерукотворных памятников русского литературного гения, стоящий вровень с великими романами Тургенева и Толстого. Это, подобно «Войне и миру», подобно «Отцам и детям», — захватывающее чтение, доныне остающееся (коль скоро не открывать неудачных старых — особенно, «викторианских» переводов на английский язык) поразительно современным по своему звучанию.
Одна из составных частей политического гения — чуткость к отличительным свойствам общества и развивающимся в нем процессам — еще пребывающим в зародыше, незримым невооруженному глазу. Такой чуткостью Герцен обладал в высокой степени, однако на грядущий катаклизм не глядел ни с дикарским восторгом Бакунина и Карла Маркса, ни с унылой отрешенностью Буркгардта или Токвилля. Он, подобно Прудону, находил уничтожение личной свободы нежелательным и не считал его неизбежным; но, в отличие от Прудона, полагал, что угроза этого уничтожения весьма велика, и отвратить ее возможно лишь упорным и людскими усилиями. Крепкая традиция свободолюбивого человеколюбия, присущая русскому социалистическому движению и окончательно пресекшаяся только в октябре 1917 года, была заложена Герценом в его сочинениях. Герценовский анализ общественных сил, проявлявшихся в тогдашнюю эпоху, людей, эти силы олицетворявших, нравственные предпосылки их слов и дел — равно как и герценовский разбор собственных убеждений — поныне остаются одним из наиболее проницательных, сильных и нравственно неопровержимых обвинений, адресованных великому злу, только в наши дни достигшему полной, «матерой» зрелости.
Народничество
ародники — не имя некой политической партии, а народничество — не название связной и последовательной доктрины: это просто радикальное движе
ние, широко распространившееся по русской земле в середине девятнадцатого столетия. Оно зародилось во время великого брожения умов, последовавшего за унизительно проигранной Крымской войной и кончиной Императора Николая I, оно стало знаменитым и влиятельным в 1860-е и 1870-е годы, привело на вершине своего развития к убийству Императора Александра И, — а потом быстро увяло. Вожаки народничества происходили из самых разных общественных слоев, имели самые несхожие воззрения и самые несопоставимые способности; народничество никогда не было чем-то помимо более-менее случайного скопления малых независимых кружков, образовывавшихся как заговорщиками, так и сочувствующими; случалось, кружки временно объединяли усилия, случалось, орудовали независимо друг от друга. Взгляды членов этих ячеек на стоявшие перед ними цели и на средства, этими целями оправдываемые, чаще всего не совпадали.
Но все же, у народников имелись и кое-какие общие фундаментальные убеждения, и достаточная сплоченность — политическая и нравственная, — а потому возможно звать народничество единым движением. Подобно предтечам — заговорщикам-декабристам 1820-х годов и людям, окружавшим в 1830-х и 1840-х Герцена и Белинского, — народники считали русское правительство и общественное устройство политически и нравственно чудовищными — варварскими, глупыми и ненавистными пережитками прошлого, — и не щадили сил ради полного их уничтожения. Вообще говоря, основные народнические идеи нимало не отличались оригинальностью. Народники разделяли демократические воззрения тогдашних европейских радикалов, а вдобавок числили социальную и экономическую классовую борьбу решающим политическим фактором; последнее теоретическое положение заимствовали не в марксистской трактовке (до 1870-х годов русские почти ничего не слыхали о Марксе), а в том виде, в каком его представляли Прудон и Герцен, а еще ранее — Сен-Симон, Фурье и прочие французские социалисты и радикалы, чьи сочинения, к тому времени, уже несколько десятков лет просачивались в Россию — легальными и нелегальными путями — понемногу, но без перерывов.
Теория, гласящая, что общественной историей движет классовая борьба — причем, стержнем теории, на который нанизывается все прочее, служит мысль: «имущие» угнетают «неимущих», — возникла в ходе западной промышленной революции, а самые характерные термины, используемые этой школой мысли, восходят к периоду первоначального накопления. Общественные классы, капитализм, жесточайшая конкуренция, пролетариат, эксплуататоры, пагубная власть непроизводительного финансового капитала, неизбежно возрастающая централизация, обезличивание любой деятельности, превращение человека в товар и последующее «отчуждение» отдельных личностей и целых обществ, постепенное вырождение — все перечисленные понятия вполне вразумительны только в контексте непрестанно ширящегося промышленного производства. Россия даже в 1850 годы была одной из наименее промышленно развитых европейских держав. Но эксплуатация и нищета издавна были среди самых привычных и общепризнанных черт общественной русской жизни, а главными жертвами системы становились крестьяне — крепостные и свободные, — чья численность примерно равнялась девяти десятым всего населения. Правда, уже возникал и промышленный пролетариат, но к середине девятнадцатого столетия численность его не превышала двух или трех процентов от общего населения Империи. Оттого угнетенными, образовывавшими низший общественный слой, и в это время по-прежнему считались преимущественно крестьяне — в большинстве своем крепостные или государственные. Народники глядели на крестьян, как на мучеников, чьи страдания и обиды они твердо вознамерились отмстить и прекратить; в мужике усматривали воплощение всевозможных почвенных добродетелей и считали, что сельская община (в огромной степени идеализированная этими «народными заступниками») служила естественным фундаментом, на коем надлежало возводить российское будущее.
Главными целями народников были социальная справедливость и равенство. Большинство убежденно твердило вслед за Герценом, чья «революционная агитация» в 1850-е годы влияла на этих людей больше какого-либо иного учения, что зародыш справедливого общества равных уже являет сельская община или «мир». «Миром» звалось добровольное крестьянское объединение, время от времени заново делившее пахотные земли; «мирской приговор» — то есть решение, вынесенное мирской сходкой, — был обязателен для всех членов общины, служившей, как заявляли народники, краеугольным камнем грядущей федерации самоуправляемых общественных образований — построенной согласно предначертаниям французского социалиста Прудона. Вожаки народничества считали: такая разновидность сотрудничества приведет к появлению в России свободной, демократической социальной системы, берущей начало из глубочайших, природных нравственных устремлений и традиционных обычаев русского — и какого угодно другого — народа; вожаки полагали: трудящиеся (этим словом обозначали всех работников подряд), будь они сельскими или городскими, сумеют построить упомянутую систему без того нещадного насилия и принуждения, что пускали в ход на промышленно развитом Западе. Поскольку система казалась единственной, способной возникнуть из коренных человеческих потребностей, из естественного людского чутья на хорошее и плохое, этой системе всенепременно предстояло принести народу справедливость, равенство и широчайшие возможности для полного расцвета любых дарований. Неминуемым следствием такого взгляда была уверенность народников: развитие крупной и централизованной промышленности «противоестественно», а потому неумолимо заставляет всех, очутившихся в индустриальных щупальцах, опускаться и утрачивать человеческий облик; капитализм называли чудовищным злом, разрушающим тело и душу; но капитализма возможно было избежать. Народники отрицали то, что прогресс — общественный и хозяйственный — безусловно связан с промышленной революцией. Они утверждали: хотя применение научных истин и методов к общественным и личным проблемам (в осуществимость этого народники верили истово) способно привести, и зачастую действительно приводит, к возникновению и росту капитализма, столь погибельное последствие отнюдь не приходит непременно.
Народники считали: наука способна улучшить жизнь, отнюдь не разрушая «природного» сельского бытия, не порождая несметного, нищего, безликого городского пролетариата. Капитализм выглядел непобедимым лишь постольку, поскольку не встречал надлежащего и достаточного сопротивления. Что бы там ни творилось на Западе, но в России «проклятие необъятности»[258] преодолимо, и возможно — как советовали Фурье и Прудон — целенаправленными усилиями сливать воедино малые самоуправляемые общины. Подобно своим французским наставникам, русские ученики люто ненавидели государственные учреждения и установления, поскольку считали их одновременно символом, итогом и главным источником несправедливости и неравенства — оружием, с помощью коего правящий класс, якобы, защищал собственные привилегии, оружием, которое перед лицом усиливавшегося сопротивления со стороны жертв, разило все жестче и разрушительнее.
Поражение либеральных и радикальных движений на Западе в 1848-1849 годах укрепило этих людей в убеждении: спасут народ не политика, и не политические партии — казалось ясным, что ни либеральные партии, ни их предводители не понимали коренных интересов угнетаемого населения своих стран и не предпринимали серьезных попыток пойти навстречу его нуждам. Подавляющему большинству русских мужиков (и европейских рабочих) требовались пища и одежда, обеспеченное повседневное существование, избавление от невежества, нищеты, болезней и унизительного неравенства. А политические права, голосование, парламенты и республики оставались бессмысленны и бесполезны для невежественных, голодных и полунагих варваров: подобные программы являлись чистейшей насмешкой над их убожеством. Народников объединяло с националистами-славянофилами (почти во всем остальном их политические взгляды не совпадали) омерзение к строго соблюдаемому классовому разделению, принятому на тогдашнем Западе, благодушно принимаемому и с жаром одобряемому соглашателями- буржуа и бюрократами, перед коими буржуазия заискивала.