Русские мыслители
Шрифт:
Знаменитым разговором немецкого и русского мальчиков[259] сатирик Салтыков-Щедрин обессмертил этот взгляд: писатель всецело верит в русского ребенка, оборванного, голодного, катающегося в грязи и мерзости по вине «проклятого и рабовладельческого царского режима», ибо этот ребенок, в отличие от опрятного, послушного, самодовольного, упитанного, с иголочки одетого немчика, не продавал своей души за грош, полученный от прусского чиновника, и потому способен — в отличие от немчика, навсегда утратившего такую способность, — однажды обрести достоинство и выпрямиться в полный человеческий рост. Россия телесно пребывала во мраке и в оковах, но дух ее оставался вольным; российское прошлое виделось черным, однако российское будущее сулило больше, нежели прижизненная смерть, зовущаяся жизнью у цивилизованных обывателей — немецких, французских и английских, давным-давно продавших себя со всеми потрохами за сытость и достаток, отупевшими в позорнейшем добровольном холопстве до последней степени, уже напрочь позабывшими, как вообще можно стремиться
Народники расходились со славянофилами еще и оттого, что не верили в особенное предназначение русского человека. Мистическими националистами они отнюдь не были. Они только и знали: Россия — отсталая страна, еще не достигшая той стадии общественного и хозяйственного развития, где народы западные (неминуемо или намеренно) вступили на путь неудержимой индустриализации. По большей части народники не исповедовали исторического детерминизма — следовательно, верили: страна, чьи обстоятельства столь затруднительны, может избежать похожей участи, явив надлежащее разумение и желание. Народники не видели, отчего Россия не могла бы извлекать выгоду из западной науки и техники, не платя при этом чудовищной цены, которую заплатил Запад. Они доказывали: можно избежать деспотизма, сопутствующего централизованной экономике либо централизованному правлению, создав более свободную, федеральную структуру, состоящую из самоуправляемых единиц общественного устройства — производи- тельских и потребительских.
По народническому суждению, такая организация была бы желательна, если не упускать из виду иных ценностей, не рассматривать упомянутую организацию как самоцель, если руководствоваться в первую очередь этическими и человеколюбивыми, а не экономическими и техническими — то есть «муравьиными» — соображениями. Народники говорили: защита людей от эксплуатации путем превращения их в трудовую армию — «коллектив» — безликих двуногих машин, означала бы поголовную утрату человеческого облика и равнялась бы всеобщему самоубийству. Идеи народничества сплошь и рядом были расплывчаты, меж народниками существовали острые разногласия, но и общего у них имелось немало — довольно, чтобы образовать по-настоящему единое движение. Так, они в общих чертах принимали просветительские и нравственные уроки Руссо — отвергая руссоистскую заповедь о почтении к государству. Некоторые — вероятно, большинство — разделяли веру Жан-Жака во врожденные добродетели простонародья и его же убеждение: растлевают и нравственно калечат мужиков только и единственно скверные государственные установления; вместе с Руссо эти люди презрительно и враждебно смотрели на любых и всяких «умников» и ученых, осуждали все самоизолирующиеся объединения и котерии. Народники принимали анти-политические идеи Сен-Симона, однако не сен- симоновскую проповедь централизованной технократии.
Вместе с Гракхом Бабефом и выучеником его, Буонар- роти, они были приверженцами заговоров и насилия — однако не якобинской авторитарности. Вослед Сисмонди, Прудону, Ламеннэ и прочим создателям понятия о «социальном государстве», как противоположном, с одной стороны, обществу вседозволенности, а с другой — центральной власти, будь она хоть националистической, хоть социалистической, хоть временной, хоть постоянной, проповедуемой хоть Листом, хоть Мадзини, хоть Лассалем, хоть Карлом Марксом. Временами народники вплотную приближались к воззрениям западных христианских социалистов — правда, без их религиозности, — поскольку, подобно французским энциклопедистам предшествовавшего столетия, они верили во «врожденную» нравственность и научную истину. Здесь я перечислил несколько общих крепких убеждений, дававших народникам сплотиться; но и разногласия меж «народными заступниками» были отнюдь не малыми.
Первой и главнейшей из народнических проблем было отношение к крестьянству, во имя коего народники делали все, что делали. Кому надлежало указать мужикам истинную дорогу к справедливости и равенству? Личной свободы народники не осуждали огулом, но рассматривали ее, как либеральную побаску, отвлекающую внимание от насущных общественных и экономических задач. Нужно ли особо готовить наставников, идущих вразумлять меньшую братию — оратаев земли родимой, — а при случае и подстрекать ее к неповиновению властям, к мятежу, к сокрушению старого строя — поскольку грядущие бунтовщики еще далеко не осознали всей необходимости и важности насильственных действий? В 1840-х годах на такой вопрос отвечали утвердительно Бакунин и Спешнев, фигуры, несхожие донельзя; этот же взгляд проповедовал Чернышевский в 1850-х, его пылко рекомендовали Заичневский и «якобинцы-младороссы» в 1860-х; то же самое проповедовали в 1870-е и 1880-е как Лавров, так и его соперники и противники, приверженцы профессионального, дисциплинированного терроризма: Нечаев и Ткачев; придерживались той же школы мысли и последователи этих двоих, среди которых числятся (правда, лишь в этом вопросе) не только социалисты-революционеры (эсеры), но и кое- кто из русских фанатиков марксизма — в частности, Ленин и Троцкий.
Многие опасались, что обучать подобным образом членов революционных ячеек значит создавать высокомерную элиту надменных властолюбцев, людей, согласных (в наилучшем случае) дать крестьянам не то, чего крестьянам хотелось, а лишь то, что полагали нужным самозванные народные заступники и наставники — лишь то, чего массы, по их убеждению, должны были требовать, но или позабыли об этом, или не пожелали... Вопрос начинали задавать без обиняков: не расплодятся ли с течением времени фанатики, почти безразличные к истинным нуждам и чаяниям подавляющего большинства русских людей, свирепо стремящиеся навязывать им только то, что сами фанатики — своеобразный «рыцарский орден» профессиональных революционеров, напрочь отрезанный от народной жизни полученной подготовкой и конспирацией, — предназначали народу, будучи безразличны и глухи к людским надеждам и людскому негодованию. Не кроется ли здесь опасности? Не сменится ли прежнее иго новым, еще худшим — деспотической олигархией кровожадных умников, уничтоживших дворянство, чиновничество и царя? Уверены ли вы, что новые господа не окажутся куда более страшными угнетателями, нежели прежние?
Об этом спорили даже некоторые террористы 1860-х годов — например, Ишутин и Каракозов, — и с гораздо большим жаром препиралось большинство молодых, идеалистически настроенных людей, затевавших в 1870-е и позднее «хождение в народ»: не столько ради того, чтобы поучать, сколько чтобы самим «учиться жить»; их умы вдохновлялись писаниями Руссо (вероятно, еще Некрасова и Толстого) ничуть не меньше, чем книгами непреклонных социальных теоретиков. Эта молодежь, исполненная «вины перед народом», считала себя развращенной — и окружавшим порочным обществом, и полученным либеральным образованием, порождавшим якобы глубокое неравенство, неминуемо возносившим ученых, писателей, профессоров, специалистов — короче говоря, всех разумных, ученых и воспитанных людей — слишком высоко над мужицкой массой и оттого превращавшимся в истинный рассадник несправедливости и классового угнетения; молодежь полагала: все, препятствующее взаимному пониманию отдельных людей, сообществ и народов, создающее и сохраняющее препятствия к человеческой сплоченности и братству, ео ipso[260] является злом; специализация и университетское образование воздвигают преграды меж людьми, не дозволяют личностям и сообществам «единиться», убивают любовь и дружбу, числятся среди главнейших причин, порождающих то, что после Гегеля и гегельянцев окрестили «отчуждением» целых общественных слоев, классов, культур.
Кое-кто из народников исхитрялся игнорировать, обходить изложенный «жгучий вопрос». Например, Бакунин — сам народником не бывший, но глубоко повлиявший на все народничество — призывал не доверять ни «умникам», ни специалистам: дескать, это может окончиться наигнуснейшей тиранией, владычеством ученых и педантов; тем не менее, Бакунин уклончиво избегал отвечать на вопрос: надлежит революционеру поучать других или учиться у них самому? Не ответили на вопрос ни террористы из «Народной воли», ни приспешники народовольцев. Чуть более чуткие и нравственно чистые мыслители — например, Чернышевский и Кропоткин — разумели, насколько этот выбор тяжек, и даже не старались обманываться на сей счет: каждый раз, вопрошая себя о том, по какому праву они собираются навязать либо ту, либо другую систему общественной организации мужицкой массе, росшей в совсем иных условиях — на свой лад, возможно, отнюдь не худших и порождающих ценности едва ли не большие, чем знакомые народникам, — ни Чернышевский, ни Кропоткин не давали себе ответа ясного. Положение стало еще неразрешимее, когда (в 1860-е годы и впоследствии) все чаще начал возникать вопрос дополнительный: а что делать, ежели крестьяне окажут настоящее сопротивление революционерам, замыслившим освободить их? Следует ли обманывать народные массы, или — хуже того — насильно гнать их к освобождению? Никто не спорил: в конце концов, управлять страной следует народу, а не сливкам революционного движения — но пока что было непонятно: сколь же далеко дозволено заступнику народному зайти в безразличии к желаниям и устремлениям большинства? Сколь далеко имеет он право гнать упомянутое народное большинство по путям, ненавистным народу совершенно явно?
Задача была отнюдь не академического свойства. Первых же заядлых приверженцев радикального народничества — «проповедников», учинивших достопамятным летом 1874-го «хождение в народ», — чаще всего встречали безразличием, недоверием, негодованием, а иногда ненавистью и ощутимым сопротивлением: крестьянам вовсе не требовались подобные благодетели, коих сплошь и рядом хватали и передавали в руки полиции. Народники оказались вынуждены определить собственное отношение к поставленному вопросу недвусмысленно, ибо страстно верили в необходимость оправдать свои действия доводами рассудка. Зазвучавшие ответы оказались весьма далеки от единодушия. «Активные» деятели, подобные Ткачеву, Нечаеву — и чуть менее политически мыслившему Писареву, чьи последователи вошли в историю под именем «нигилистов», — стали предтечами
Ленина в своем презрении к демократическим методам. Со времен Платона доказывалось: дух превыше плоти, разумным людям назначено править неразумными. Образованный человек не может прислушиваться к необразованной и напрочь несмысленной толпе. Массы надлежит выручать любыми и всякими доступными средствами — если потребуется, то и вопреки тупому нежеланию самих народных масс, пуская в ход обман и лицемерие, а понадобится — и грубую силу.
Но такую школу мысли, ведшую прямиком к авторитарному правлению, приняли немногие из народников. Большинство пришло в ужас, внемля товарищам, открыто проповедовавшим столь маккиавеллиевскую тактику, и сочло, что никакая — даже наичистейшая — цель не оправдывает применения чудовищных средств, ибо при этом сама цель окажется навеки опозорена.