Русские мыслители
Шрифт:
Белинский не терпел малодушных, нравственно робких, умственно благовоспитанных, чуравшихся любого кризиса, bien pensant[224] искателей компромисса — и обрушивал на них шершавые, неуклюжие, длиннейшие тирады, преисполненные бешенства и презрения. Пожалуй, Белинский был уж слишком нетерпим и нравственно однобок, он раздувал огонь собственных переживаний. Отнюдь незачем было до такой степени ненавидеть Гете за его, с точки зрения Белинского, начисто возмутительную безмятежность, или всю польскую литературу — лишь за то, что она польская и премного этим довольна. И тут не случайные огрехи, а врожденные пороки Белинского, проявлявшиеся во всем, чем он был и что провозглашал. Однако негодовать по этому поводу следует умеренно — ибо в противном случае придется осудить и положительные мысли критика. Ценность и воздействие его воззрений как раз в том и заключаются, что Белинский был начисто чужд спокойной художественной отрешенности — даже прямо отрицал ее; в литературе он искал и видел только выражение всего, что люди ощущали, мыслили
Поскольку Белинский ограничивал свою всепоглощающую страсть исключительно литературой, то есть книгами, он придавал величайшее значение всевозможным новым идеям и литературным методам, а в первую очередь, новым понятиям о взаимоотношении литературы и жизни. Будучи по природе чуток ко всему неподдельному и живому, он преобразил отечественные взгляды на призвание критика. Непреходящим итогом его трудов было изменение — коренное и бесповоротное — нравственных и социальных воззрений, присущих современникам Белинского — ведущим молодым писателям и мыслителям. Он изменил и качество, и тональность выражения русских мыслей и чувств — настолько, что роль его, как деятеля, оказавшего преобладающее влияние на общество, затмевает его литературно-критические достижения. Каждая эпоха рождает общепризнанных пророков и проповедников, порицающих ее пороки, зовущих людей к лучшей жизни. И все же самый глубоко сокрытый общественный malaise[225] обнаруживают не они, а художники и мыслители, посвятившие себя куда более трудной и болезненной задаче: созданию, описанию и анализу; это они — поэты, романисты, критики — переживают всю нравственную муку общества и превращают ее в собственный опыт; это их победы и поражения влияют на участь современников и оставляют потомкам надежнейшее свидетельство о битвах во имя грядущих поколений. Очень одаренным поэтом был Некрасов; но прежде всего был он проповедником и гениальным пропагандистом; как следствие, не он, а Белинский впервые разглядел основной российский вопрос — куда более ясно и отчетливо, нежели кто-либо иной сумеет когда-либо различить его снова. Похоже, критик ни разу не задумался о том, что возможно было бы не лезть на рожон, явить осторожность, осмотрительнее выбирать позицию нравственную и политическую, — а возможно, и отойти в сторону, стать поодаль от грома и грохота сражения, взирать на него спокойно и беспристрастно. «... В нем не было робости, потому что он был силен и искренен; его совесть была чиста»[226]. Белинский очертя голову посвятил себя служению той совершенно особой, неповторимой истине, тем совершенно особым принципам, что руководили и мыслями его, и поступками; за это следовало платить цену, все возраставшую и для него самого, и для всех его последователей; жизнь и взгляды Белинского попеременно ужасали и восхищали поколение, пришедшее вослед ему. При жизни же никто не вынес Белинскому окончательного приговора. И даже официальная канонизация критика в Советском Союзе не упокоила призраки его сомнений и мук, не угомонила его негодующего голоса.
Вопросы, разрешению коих Белинский отдал себя всецело, ныне стали более животрепещущими — и, благодаря тем революционным силам, которые сам же Белинский старательно приводил в движение, — более грозными и неотложными, нежели когда-либо прежде.
•
Александр Герцен
А
лександр Герцен — самый поразительный русский политический писатель девятнадцатого столетия. Не существует хороших жизнеописаний Герцена; возможно, потому, что его автобиография — великий литературный шедевр. В англоязычных странах о ней знают лишь немногие — и очень жаль: первую часть этой книги великолепно перевел Дж. Д. Дафф (J.D. Duff), а всю книгу, от начала до конца, хорошо передала по-английски Констанция Гар- нетт (Constance Garnett); в отличие от некоторых трудов, созданных политическими и литературными гениями, «Былое и думы» даже в переводе остается чтением захватывающим.
Кое в чем герценовские записки больше всего походят на гетевские Dichtungund Wahrheit[227]. Ибо это не собрание чисто личных воспоминаний или политических размышлений. Герцен сплавил воедино повествование о себе самом, описания политической и общественной жизни в различных странах, рассказы о бытовавших мнениях и взглядах, о людях, о юности и ранней зрелости своей, протекших на русской земле; исторические очерки, заметки о странствиях по Европе — Франции, Швейцарии, Италии, о римских и парижских событиях 1848 и 1849 годов (эти последние записи несравненны — и лучших отчетов, составленных очевидцами, просто не существует), рассуждения о политических предводителях, о задачах и конечных целях разнообразных партий. Книга изобилует меткими замечаниями, едкими наблюдениями; свежими, неприкрашенными, а иногда и язвительными портретами современников; изображает народные характеры, анализирует факты экономические и общественные, излагает содержание споров, приводит эпиграммы касаемо прошлого и будущего Европы, а также России, на которую автор уповает и за которую опасается; все это переплетено с подробным и трогательным рассказом о личной трагедии Герцена — видимо, наиболее своеобразной исповедью изо всех, когда-либо положенных на бумагу и предназначенных для печати человеком остро чувствующим и утонченным.
Александр Иванович Герцен родился в Москве, в 1812 году, незадолго до того, как столицу захватил Наполеон; Герцен был внебрачным сыном Ивана Яковлева — богатого и знатного русского дворянина, происходившего из младшей ветви боярского рода Романовых, давших России царскую династию, — человека замкнутого, тяжелого, властного, незаурядного и отлично воспитанного на западный лад; Яковлев тиранил незаконного ребенка, обожал его, отравил ему жизнь и вселял в мальчика то безмерную любовь, то жгучее омерзение к отцу. Мать Герцена, Луиза Гааг, была доброй молодой немкой из Штутгарта в Вюртемберге, дочерью мелкого чиновника. Иван Яковлев повстречал ее, путешествуя за границей, увез в Москву и сделал полной госпожой в своем доме, однако так и не женился на Луизе; а сыну своему дал фамилию Герцен[228], как бы говорившую: мальчик — дитя сердечной страсти, любимый, но все же незаконный отпрыск, не имеющий права носить отцовское имя.
То обстоятельство, что Герцен был побочным ребенком, по-видимому, изрядно повлияло на его характер и, вероятно, сделало будущего писателя строптивее и мятежнее, чем он мог бы вырасти в иных условиях. Он получил обычные воспитание и образование, полагавшиеся юному богатому дворянину, поступил в Московский университет и рано обнаружил живой, своеобразный, порывистый нрав. Герцен принадлежал (и, достигнув зрелости, постоянно твердил об этом) к тому поколению, что в России стало зваться «лишними людьми» — теми, о ком все время говорится в ранних романах и повестях Тургенева.
Эта молодежь имела собственное место в европейской культурной истории девятнадцатого столетия. Она принадлежала к потомственной аристократии, но исповедовала более свободный и радикальный образ мыслей и действий, нежели присущий ее родному классу. Есть нечто необыкновенно привлекательное в людях, всю жизнь сохраняющих манеры, повадки, привычки и блеск цивилизованной, утонченной среды, из коей они вышли. Такие люди обладают особой внутренней свободой, сочетающей непринужденность и достоинство. Кругозор их обширен и богат, а еще — прежде всего прочего — им свойственна исключительная умственная живость, которую дает аристократическое воспитание. В то же время они приветствуют все новое, передовое, мятежное, молодое, неопытное, лишь нарождающееся; они стремятся в открытое море — и неважно, лежит за горизонтом неведомая земля, или нет. К этой человеческой разновидности относятся «связующие звенья» вроде Мирабо, Чарльза Джеймса Фокса, Франклина Рузвельта — фигуры, обитающие на рубеже между старым и новым, живущие меж безвозвратно уходящим в прошлое douceur de la vie[229] и будущим, которое обманет возлагаемые на него надежды, — грозным новым веком, чей приход они сами торопили всеми правдами и неправдами. Из этого племени был и Герцен. В «Былом и думах» повествуется о том, каково жилось человеку подобного склада в душной общественной среде, не дозволявшей сыскать применения способностям и талантам;
каково было восторгаться незнакомыми идеями, то и дело приходившими отовсюду — из классических текстов и старинных западных утопий, из проповедей французских социалистов и трактатов, сочиненных германскими философами, из книг, журналов, непринужденных бесед, — и немедля вспоминать: среди окружающего общества глупо даже мечтать о том, что в отечественных пределах появится подобие умеренных и безобидных учреждений и установлений, давным-давно прижившихся и укоренившихся на цивилизованном Западе.
Обычно, такое душевное состояние приводило к одному из двух возможных последствий: либо молодой энтузиаст постепенно притихал, примирялся с действительностью, становился меланхолическим, слегка разочарованным в жизни помещиком, оседавшим в деревенской усадьбе, листавшим серьезные повременные издания, выписываемые из Петербурга или из-за границы, иногда заводившим сельскохозяйственную машину или иную хитроумную диковину, которая полюбилась ему во Франции или Англии; человеком, бесконечно твердившим о необходимости перемен, однако печально оговаривавшимся: ничего, или почти ничего, поделать нельзя, — либо такой энтузиаст полностью покорялся обстоятельствам и впадал в безысходную хандру, в черное отчаяние: делался издерганным и предавался непрестанному самоедству, медленно отравляя существование и себе самому, и всем окружающим.
А Герцен вознамерился избежать обоих этих пресловутых несчастий. Он твердо решил: уж обо мне-то не скажут, будто я жил впустую и не оставил в мире следа, будто не сопротивлялся обстоятельствам и пал духом. Навсегда покидая Россию в 1847 году, он стремился жить как можно более деятельно. Образование Герцена было дилетантским. Подобно большинству юношей, воспитанных в аристократической среде, он слишком хорошо обучился искусству беседы с кем угодно и о чем угодно, слишком хорошо умел разбираться в чем попало, чтобы должным образом сосредоточиться на одном роде занятий, устремиться к одной незыблемой цели.