Русский ад. На пути к преисподней
Шрифт:
Александр Исаевич – не ответил (он никогда с ней не ссорился), текст – не поправил, вышло – так вышло! Плохо, конечно, что с ним давно уже никто не спорит, вообще никто, даже – по «обустройству России»: академик Лихачев пошел, было, на такой разговор (она сама видела эту передачу), но тут же его и оборвал, заявив, что у Александра Исаевича – «диктаторские замашки».
О, сила общего мнения!..
Теленок, бодавшийся столько лет с дубом, так и не сумел его пошатнуть, куда уж там… – дуб здорово подпилил Горбачев. Хотел что-то подправить, видно, убрать
Александр Исаевич прав, конечно: семьдесят лет огромная страна стояла на утесе тоталитаризма, вдруг Ельцин предлагает с ходу уйти всем в долину: там, мол, в долине, хорошо, там демократия… – что значит уйти? Как? Прыгнуть, что ли? Да так и шею можно свернуть, трупами вся долина покроется, верно?
Машина, старенький «шевроле», катилась осторожно, особенно под горку, – все, как он любит.
– Ты не устал?
– С чего же?.. – откликнулся Александр Исаевич.
– Остановимся?
– Да. Надобно походить…
Александр Исаевич опять вспомнил о Копелеве.
Получив его письмо, он не дочитал его до конца – выкинул.
И пожалел. Копелев вел себя на редкость порядочно: в печать письмо не отдал, писал только для него, для Солженицына. И вдруг – новость из Парижа, с рю Борис Вильде, от верных людей: Розанова похвалилась, что Ефим Эткинд передал в «Синтаксис» второй экземпляр «Обращения». На словах велел не печатать до его письменного разрешения, на днях он запрет снял, текст уже в номере.
«Не постой за волосок – бороды не станет…»
– Скажи, я ведь нынче… таран раскола?.. Так вот вышло, верно?
Александр Исаевич так взглянул на Наташу, что ей стало не по себе.
Постоянно напряженное выражение его лица не изменилось, да оно, честно говоря, никогда и не менялось. Всегда одно и то же выражение лица, в любую минуту, и днем, и ночью – лицо каторжника.
Александр Исаевич сидел как сфинкс, совершенно неподвижно, смотрел в лобовое стекло, на дорогу, какая-то мысль вдруг уколола его, и стало ему так больно, что даже при всей закрытости своего характера он не смог это скрыть.
Больно! Люди, которые умеют переносить боль на ногах, в душе – самые беззащитные.
Может быть, за бородой это не видно? А? Борода как занавес для его души?
Показалась опушка леса. Наташа тут же остановила машину.
Они сидели тихо, молча. Как провинившиеся дети.
– Раскололи мы зэков, – наконец сказал Александр Исаевич. – Сосморкано наземь. Взяли вот… и раскололи!
– Каких еще «зэков»?
Человек, вышедший из лагеря, не умеет говорить много и долго.
Машина приткнулась возле небольшого сугроба. Наташа думала, вот-вот он выйдет из машины, на воздух, тогда бы она вышла вслед за ним, но Александр Исаевич – даже не пошевелился.
– Саша…
– Да.
– Ты сказал… неправду.
Она положила руку ему на коленку, словно хотела его согреть.
– Если
Лагерь, лагерь… – или если бы не лагерь, он бы все равно, хотя бы из-за характера, из-за своей внутренней, врожденной подчиненности литературе… устроил бы из собственной жизни ГУЛАГ?
Нобелевские лауреаты могут, конечно, умирать в одиночестве… – только зачем?
Александр Исаевич молчал. Внешне он был совершенно спокоен, но какой же вулкан клокотал там, у него в душе?
Кто-то говорил Наталье Дмитриевне (как проверить?), что люди, прошедшие лагеря, живут намного дольше, чем те, кому повезло, кто остался на свободе. Но каждый пятый либо сходит с ума, либо страдает нервной болезнью.
Она никогда не говорила с ним о ГУЛаге, не трогала эти годы, и только однажды спросила… вот чисто по-женски, из любопытства… что там, в лагере, было для него самое страшное?
Александр Исаевич сказал: однажды среди ночи он проснулся от непривычного шороха; опытные лагерники знали каждый шорох, отличали их друг от друга, но этот – был какой-то особенный, новый.
Александр Исаевич вскочил и увидел картину, еще не описанную в мировой литературе: вши стадом сбегали с холодеющего мертвого тела его соседа. Помер он час-полтора назад, труп остывал, и вши бросали его со скрежетом…
– Мы-то думали, Наташа… – Александр Исаевич говорил очень быстро, слова теснились и налезали друг на друга, он даже жестикулировал, быстро-быстро, – мы даже… были уверены, ты припомни, что «Архипелаг» заложит первый камень в будущий музей величайших издевательств советского человека над советским же человеком, над своими же согражданами. Музей как мемориал, который соединяет всех, кто ненавидит коммунизм, потому что коммунизм возможен только в ГУЛАГе… вот уж действительно – «каждому по потребностям, от каждого по труду»! И только в ГУЛаге может быть всеобщее равенство людей – в смысле бесправия!..
Когда Горбачев объявил великодушно «гласность»… – так вот же она, товарищи, ваша мерзость, целый музей, все собрано и подшито. «Архипелаг» – начинает, а продолжают – все, кто был там, каждый по-своему, кто как, кто крохоткой в тетрадке, кто – документами, кто развернутой строкой, не важно, как написанной, кто, может быть, рисунком. И все это льется и льется, музей все эти капельки соединяет в кулак, и тогда уж – не остановить!
Странно, они – вдвоем, сидят в машине, а Александр Исаевич говорит так, будто для него это бой.
Он всегда говорил так, словно это бой.
Привычка? Раньше он скорее изнехотя оборонялся, почему же сейчас-то бой?..
«Моя единственная мечта – оказаться достойным надежд читающей России», – записал Александр Исаевич когда-то. Неужели он думает (чувствует?), что в той России, которая сейчас строится, насильно, под давлением, но строится, его книги далеко не всем будут нужны (или совсем будут не нужны), потому что в его книгах больше подвига, чем литературы, а время такое (обрывается русская традиция), когда подвиг теряет в цене?..