Русский Париж
Шрифт:
— Война! Война в Испании!
Это рядом с ним сказали? Это он сказал?
Это крикнул кто-то огромный, скалящий черный кривой рот, — чудовище?
Он не знал.
Разве куклы умеют говорить? Разве куклы умеют кричать?
Куклы, куклы толкутся, сбиваются в кучи, бьются друг об дружку в маленьком ящике, оклеенном веселой цветной бумагой. Мертвые куклы, а нитки живые. Привязаны к ручкам и ножкам. А где-то ножницы ржавые лежат: нити обрезать.
Так стоял, улыбался — с бокалом в руке.
И губы не разжимались — приклеились к зубам. И кожа облепила, натянувшись,
В салоне Кудрун Стэнли — непривычно тихо.
Только табачного дыма больше, гуще, чем всегда.
Кудрун сегодня в черном платье. Кто умер? Умирают каждую секунду: война в Испании. И ее друг, ее большой, толстый, усатый, гигантский, великий друг сегодня едет на войну.
Да, Энтони Хилл едет на войну, и попробуй его остановить.
Вот он стоит у бильярдного стола и прощается с Кудрун.
Да нет, не прощается: просто так, кажется, разговаривает, болтает мило. Сигарета в оттянутой вбок руке.
Под бильярдным столом — чемодан. Он с ним поедет в Испанию?
Хилл наклонился. Схватил ручку чемодана. Вытащил из-под стола, будто вытаскивал на льдину — тонущего человека.
— Храни, Стэнли. Там моя жизнь.
Толстуха Кудрун пристально глядела на Хилла сквозь серое, густое марево дыма. Она смолить была горазда, не хуже друга своего. Толстая, насквозь прокуренная, милая жаба. И ножки-кегли. И ручки-ухваты. Он обязательно напишет ее портрет в новом романе; когда вернется.
Дай, Господи, вернуться.
— Поняла, Эн. Это рукописи.
— Да. Это рукописи.
— Ты знаешь, Эн, важнее рукописи ничего на свете нет.
— Да? — Он затянулся дымом. — А я думал, есть.
— Что?
— Любовь и рождение. И смерть, конечно.
— Ах, это. Ну так ведь это тоже рукопись.
Хилл поглядел непонимающе. Вдруг расхохотался.
— Чертовка! Я понял.
— Ну да, Эн, да! Рукопись Бога.
Ах, милая, рыбьегубая, неверующая Кудрун. Наверное, никогда в жизни не подносила руку ко лбу, чтобы перекреститься. Если она помянула Бога — значит, издали чует пулю. Его пулю.
Игорь стоял в углу. Тоже курил. Цедил красное вино. В одной руке сигарета, вино в другой. Тут сегодня все курили. Даже те, кто не курил никогда.
Дверь салона раскрылась, как голодный рот. Черный рот, беззубый.
— Туту! — крикнул Хилл радостно. — Туту, пришла меня проводить!
— Да, пришла, — выдохнула девчонка, подбегая. Запыхалась вся.
Энтони схватил ее за тощие, твердые плечи.
— Как, споешь мне напоследок?
— Я тебе и когда вернешься спою!
Давно ли эта пташка летала по дворам парижским, пела, задрав головенку, и ей в гаменскую шапку бросали монеты? Давно ли по ресторанам голосила? Гляди-ка, и приличное платьишко на ней! В салоне Кудрун ее приметил важный человек из Америки; он устраивал концерты лучших парижских музыкантов, а к Стэнли — так просто, на огонек зашел. В тот вечер у Стэнли толклась жалкой мошкой Туту, чудила, дергала плечиками, бегала вокруг бильярдного зеленого
Запела, и тот американец дар речи потерял: у него на лице только глаза остались.
Бросился тогда к Туту, сгреб ее в охапку: да вы же находка, да я вам — выступленья… Туту слушала недоверчиво. Скалилась в беззвучном смехе. «Я?! В Америку?! Не врите!»
Все правдой оказалось.
Слишком рядом стояла слава.
Смеялась, обнажая в улыбке все зубы, им. Или — над ними?
Мадо Туту, Энтони Хилл. Хилл и Туту. В Париже о них уже говорят. В Париже их ищут; сплетничают о них. Новый рассказ Хилла в «Свободном голосе». Новый концерт этого дьяволенка, малышки Туту, в кафе де Флор! Не слыхали еще? Так услышите!
— Эн, ты едешь…
Он был такой громадный, а она — карликовое деревце.
— Я так решил.
— Тебе это нужно.
— Да. Мне это нужно. И не только мне. Чему-то еще. Знаешь…
Не договорил.
Туту обхватила Хилла обеими руками за талию. Прижалась головой к его животу. Она была ему ровно по пуп. Так смешно.
Игорь чуть не заплакал, видя, как Хилл гладит Туту по растрепанной голове.
— Я знаю, Эн.
— Туту! Спой мне.
— Валяй за рояль.
— А я играть не умею. Давай без рояля.
— Хорошо.
Туту выпрямилась. Забавно было глядеть на нее — куриная шейка, кудлатая головенка, закинутая к потолку, к знаменитой люстре Кудрун. Остров света! Золотая ладья! Время уплывает. О чем ты поешь, растрепанный воробей? Игорь слушал и не слышал. Не понимал слов. Он понимал — льется музыка, песня, и она живет, и она еще жива. Еще жива! Пожалуйста, пой, Туту, пой, пой всегда, ты-то, ты-то не умирай…
«А кто умирает? Пока все живы».
Все еще живы, все еще живы, все…
Когда Туту закончила петь — все молчали. И еще гуще табачного дыма стало.
Игорь в смятении затушил сигарету в бокале с вином.
Какая веселая, озорная музыка, с вызовом! Петушиный гребень красный!
«Она же всем нам… прощальную песню спела».
Глава шестнадцатая
Пако Кабесон повез молодую жену на Юг, в Арль, показать ей настоящую корриду.
Почему не отдохнуть, не попутешествовать! Да она же все время отдыхает. Она, привыкшая работать без конца, дрыгать ногами, возиться с учениками, выступать в битком набитых залах! Теперь — затишье. Холодок, ветерок ничегонеделанья, сладкой лени.
— Пако, мне скучно!
— Поедем — развеешься. Юг любого развеселит!
Ольга не верила.
Уже не верила в веселье; в счастье.
В Париже все считали, что молодая русская танцорка счастлива — шутка ли, сделать такую партию! Богат Кабесон, даром что ростом — козявка. Мал золотник, да дорог!
Собирались долго, тщательно. Ольга затолкала в сумку свое старое черное аргентинское платье, в котором танцевала в Буэнос-Айресе; танго-туфли на высоченном каблуке, ярко-красные, с блестками. Пако косился. Мыл, вытирал тряпкой кисти.