Русский Париж
Шрифт:
Прижимала медальон к губам, зеленеющая, затянутая плесенью времени медь холодила пухлые, пьяные, пахнущие анисом губы.
Из сумочки доставала бутылку, пробку вытаскивала. Хлебала: жадно, полным глотком. А, тут у нее коньяк! Ну что ж, пусть будет коньяк. А не любимый «Рикар». Пары толклись вокруг мошкарой. Подолы чужих платьев задевали ее колени, ее голени. Мужские парфюмы шибали в нос. Эх, дурачье, сейчас она вам покажет класс! Русская балерина, петербургская хореография! Уроки танго в экзотическом Буэнос-Айресе! Какое изящество! Какие… движенья…
Крепкая рука обхватила ее за талию. Она еще могла танцевать! Она еще танцевала.
Скрипка стонала. Бандонеон выл протяжно, тоскливо, как волк в зимней степи. Гитара ярилась и нападала — это была ее последняя битва.
Пьяное танго! Последнее танго! Как хорошо! Сколько воздуха, света. Ярко горит, пылает — видно сквозь ребра — красное сердце!
Мужчина, ведите вот так, а не так! Это я, я вас веду… Как вы соблазнительно делаете болео! А вот и ганчо. Я обхвачу ногою вашу ногу. Ты пойдешь со мной? Я дешево беру… Я дорого стою, щенок, дороже меня нет тангеры в Париже! Мужчина, ты пахнешь зверем. А чем пахну я? Коньяком? А-ха-ха, правда! Коньяк в сумочке у меня, во фляжке. Оттанцуем — выпьем, авек плезир! Плезир, ха-ха-ха… Дам я тебе удовольствие, дам! Доставлю! Ты поймал последнюю тангеру — так держи ее крепче! Улетит!.. у-ле…
Подкосилось колено. Задохнулась. Партнер бережно усадил ее прямо на асфальт у перил моста. Рядом играл бандонеон. Музыка так и лезла в уши, раздирала, мучила мозг. Ольга раскрыла сумочку. Вытащила флягу.
— Авек плезир… Тьфу!.. убежал, гадина…
Цветастое ситцевое платье задралось выше колен. Скрипач косился, смычок бешено бился в костлявой руке.
Ольга отдохнула, отсиделась, еще глотнула коньяку. Полегчало.
Встала, вцепившись в перила; вскинулась, как птица. Руки-мои-крылья! Вперед!
Ввинтилась в танцующую толпу. Музыка обняла ее, понесла. Ее тут же подхватили. Пьяно смеялась, дышала в лицо незнакомцу перегаром, ментолом, духами, — а ноги, привычные к работе, делали свое дело.
Скоро ли рассвет? О, еще не скоро.
Задыхаясь, оторвалась от тангеро, от мужчины, от чужого лица и улыбки. Попятилась. Осела на горячий от десятков ног, от музыки и поцелуев камень. Париж, дрянной мальчишка! Не стреляй в нее. Она сама. Она всегда сама!
Слышала свое дыханье. Леличка, ты сипишь как паровоз! На ночь — лимон… мед… малиновое варенье… молоко с содой и с маслом… и — горчичники, так, чтоб до костей продрало… Щелкнул золоченый замок черепаховой сумочки. Ольга выдернула из сумки револьвер. Пако купил ей «смит-и-вессон» — о, заботливый! А вдруг на нее кто нападет! Ночной Париж опасен, как ночной Нью-Йорк, ночной Токио!
А ночная Москва, матушка?! Головы там не сносить!
Советская… мертвецкая… Москва…
Рубиновые звезды над Кремлем… над снежным огнем…
Рука не дрожала. Никто не видел: все танцевали, и музыка играла. Конца нет музыке. Конца нет. Конца…
Легкий хлопок не услышал никто. Танцевали все, веселились.
К Ольге подбежали лишь тогда, когда молоденький
Документы были при ней. В сумочке.
Коньяк был при ней. В старой солдатской фляжке образца 1914 года.
Ажаны позвонили месье Кабесону сразу же.
Пако держал трубку в руке и глядел на себя в зеркало.
Слушал, что сыплет в трубку, как из пулемета, молодой старательный ажан, — и не слышал. Глядел на себя; себя разглядывал. Цепкий взгляд художника подмечал: вот натура бледнеет, вот на шее красные пятна. Безумием, обреченностью блестят выпуклые рачьи глаза.
В его особняк привезли мертвую Ольгу. И на эту натуру, с кожей уже в синеву, в зелень, с оттенком арктического льда, льдов и снегов ее родины, он тоже бесстрашно смотрел.
Когда ажаны ушли — Пако поставил на мольберт холст, взял уголь, кисти, палитру и стал писать портрет мертвой жены.
Техника a la prima, самая верная техника в мире; ибо схватывает единственное, истинное. То, что подделать невозможно.
Медленно, тяжко кладутся мазки. Жизнь — масляная краска. Вымажь своею жизнью мертвый белый холст.
Бросил палитру в угол. Холодная Ольга лежала безучастно. Она и в смерти не любила его.
В ее сумочке Пако нашел записку. Когда Ольга написала ее? Бог весть.
«ПРОСТИ МЕНЯ, ПАКИТО. Я НЕ МОГЛА ИНАЧЕ».
Семен положил на стол перед Анной деньги. Толстую пачку.
Анна глядела недоуменно. Деньги, так много?
— Семушка, ты у кого-то это украл?
Ему было трудно говорить — она видела.
— Нет. Как ты можешь, Анюта. Заработал.
Лицо Семена опухло, морщины волнами ходили по нему.
— Ты болен!
— Нет, ничего. Возьми.
Анна боялась дотронуться до пачки.
— Сема, я…
Она впервые видела так близко — такие деньги.
Лицо мужа, бледное, напомнило ей вялый лист подорожника у тарусской узкой тропы.
Она лечится им… спасается, прикладывает его к ране…
«Я сама — вся — сплошная рана».
— Анна. — Он взял пачку и насильно, морщась, сунул ей в руки. — Поезжай с детьми на море. На юг. Там чудесно. Ника перестанет кашлять. Аля вес наберет. Ну пожалуйста! Ну что ты!
Она не могла разлепить губ, они ссохлись и пылали, как оплавленные.
Семен купил три билета — ей и детям. Уезжали с вокзала Гар де Лион. Пакет горячих круассанов, питье, сырокопченая колбаса, помидоры, жареная курица. Семен позаботился о семье. У них все, как у настоящих путешественников. Улыбка Анны изображала радость. У нее еще больше исхудали руки, подумал Семен, плечи торчат, как вешалка. Ника, не по возрасту крупный, нянчил и тетешкал игрушку — деревянного утенка. «Крепкий какой, на Анниных-то кашах». Заставил себя улыбнуться тоже, многозубо, слишком бодро.