Русский Париж
Шрифт:
Сжечь Веру в печи. Ее — тоже. Она врала ему. Любовные стоны — вранье. Он хочет настоящего. Он любит настоящее. Настоящий сыр; настоящее вино; настоящих девушек.
Настоящую смерть. Он любит глядеть на настоящую смерть. Когда люди умирают по-настоящему. Не на картинке в учебнике истории. Не на призрачно горящем экране в черном душном зале кинотеатра. Корчатся! Царапают ногтями землю. Выгибают спины. Орут. Хрипят. Истекают настоящей кровью.
Положил ладонь на ширинку широких брюк. Оскалился. Стекло отразило чужое,
Шел дождь, шел. Мать Марина в старом доме на улице Лурмель стояла на коленях перед иконой Феодоровской Божией Матери. Наклонялась, касалась горячим лбом холодного пола. Поленья в камине брызгали искрами.
«Господи, отведи войну от нее, Господи… Укрепи, Вседержитель… А если суждено — дай ей достойно взойти на крест, Господи сил, святый Боже, святый Крепкий… святый Безсмертный!.. помилуй нас…»
Мать Марина молилась за Россию.
Глава девятнадцатая
— Доминго! Как твоя фреска?
Молчанье.
— Эй! Доминго! Что твоя фреска, спрашиваю тебя!
Молчанье.
Деревянный цокот каблуков. Взмах юбок. Ветер взвился и опал.
Сквозняк отдул штору.
Цокот уже у двери. Дверь открыта. Взгляд свободно летит в комнату — на полу, среди разбросанных листов, где — рисунки, рисунки, наброски, линии, пятна и опять фигуры — в поворотах, жестах, ракурсах, летящие, сидящие, лежащие угрюмо, обнимающиеся пылко, убивающие друг друга, — сидит человек. У него толстое пузо, рубаха на груди расстегнута, кудри прилипли к коричневому, в кракелюрах морщин, лбу.
Человек сидит среди рисунков и перебирает их. На его лице — мука мученическая.
Женщина — в дверях. Уперты руки в бока. Как в танце, выставила вперед бедро. Глядит на мужчину сверху вниз, прищурясь.
— Доминго! Как твоя…
Художник поднял голову. Его глаза смотрели и не видели, подернутые серой глаукомной дымкой великого забытья. Он еще был там, внутри огромной фрески, мира, что он рождал каждый день на стене дворца Матиньон. А эта опять тут. Жена. Женщина. Надоеда. Черта ли в женитьбе! Зачем он подобрал ее когда-то в парке Аламеда! Да, натурщица превосходная… и танцует отменно, и любить умеет.
— Уйди, Фрина! Не видишь — я работаю!
— Ты не работаешь. — Щелкнула костяшками пальцев, как кастаньетами. — Ты просто сидишь и пялишься в свои эскизы. Пойдем погуляем?
— Фрина, — выстонал, — не мучь меня! Мне скоро фреску заканчивать!
Будто веревка оборвалась в ней, внутри.
«Заканчиваешь свою тягомотную фреску — значит, скоро поедем домой. Вон из Парижа».
Радость обдала. Потом дрожь стала бить. И ноги, каблуки, стали биться,
— Доминго. — Подошла к нему, положила ладонь на лохматую голову. Белое яйцо затылка просвечивало сквозь поределые черные завитки. — Сколько тебе осталось?
— Так спрашиваешь, будто — сколько мне осталось жить.
— Ха-ха. Я серьезно!
— Не знаю. Заказчик торопит. Я бешусь. Я загрызу его!
Навертела на палец седеющую прядь мужа.
— Ты не койот. И не гиена. Ты черный леопард. И ты вот-вот прыгнешь.
Доминго потянулся, поймал руку жены.
— Тебе наскучил Париж, querida?
— И да и нет. Не знаю.
Отошла. Художник косился, цеплял глазом драгоценные подробности: вот выгнула спину, вот поставила маленькую ножку в черной узкой туфле на край кресла — поправляла чулок. «Да, вот так написать ее. Когда она наклоняется. Гибкая. Речная лоза. Из такой лозы у нас в Гуанахуато плетут корзины».
Тяжело, охая и кряхтя, поднялся с пола. Фрина стояла у окна, глядела на россыпь фонарей под окном, внизу.
— Едешь во дворец? Работать?
— Да.
— Ночью… вернешься? Сказать прислуге, чтобы ужин был на столе?
Ему было трудно сказать это, но он все-таки сказал.
— Нет.
Вздернула плечи. Бархатный бант в волосах дрогнул.
«Сейчас она скажет мне: я тоже не вернусь».
— Я пойду гулять. И тоже не вернусь. Ночи в Париже полны развлечений. Я хочу развлекаться. Ведь скоро…
Он хотел крикнуть ей: «Негодяйка!». Она опередила его.
— …мы все умрем.
Ее спина. Ее плечи. Они дергаются. Смеется или плачет?!
— Фрина! Не дури! Нам до смерти еще далеко!
Обернулась. «И вот так тоже ее напишу. С лицом, светящимся ужасом и тоской, залитым слезами».
— Нет, Доминго. Она придет завтра. Сегодня.
Надела лучшее свое платье: черное, с куском красного шелка, пришитого к подолу кружевной черной юбки — будто из взбитой пены черного прибоя выглядывал острый нос красной лодки. Надела черную модную шляпку — круглую, как авиаторский шлем. Хотела накинуть на плечи боа, да зашвырнула его в угол полосатого дивана. Гостиница! Опять отельный, казенный номер, что лишь прикидывается домом.
«Домой хочу», — шептали губы.
Вынула из кувшина розу цвета гаснущего в печи угля, воткнула в волосы.
Каблуки простучали по мраморной лестнице. Отель «Regina», все клянутся — лучший в Париже. Чужой странноприимный дом. Доминго будет сперва мазать красками по штукатурке, потом, среди ночи, обнимать голую натурщицу. Когда-то она тоже была его натурщицей. Время прошло. Где оно сейчас? Что такое время?
Остановила первое подвернувшееся такси. Машину Родригеса завтра обещали доставить из ремонтной мастерской.
Седовласый старик выглянул в ночь и дождь.